Зовите меня Апостол
Я разговорился с Молли. У нее была странная птичья манера — смотреть боком. Внимательно, сосредоточенно, но ни в коем случае не в глаза собеседника. Будто в компьютерной игре: кликнуть выше, ниже, но только не на мишень.
Забавная привычка — от таких не избавишься, сколько над собой ни мучайся. Вроде обыкновения не показывать зубы при смехе.
Очень возбуждающая привычка.
Молли была журналисткой «Питтсбург пост газетт» и называла ее «Пи-Джи». Нет, не совсем настоящий журналист, скорее фрилансер, но с надеждами прорваться в большую журналистику, написав звездный репортаж — вы представьте себе! — об исчезновении Дженнифер Бонжур.
Упс! В самую точку. Наш мир — невероятная куча случайного дерьма. Потому счастливые случайности неизбежны. Иногда земля становится до невозможности тесной — и отлично!
— Шанс всей жизни, — заключил я.
Она скривилась.
— Знаю: это звучит ужасно. Но ведь если подумать… я же помогаю ее найти, правда? — Сама себя убеждает, но получается не слишком.
— Мертвые не потеют, — сообщил я, ухмыляясь. — И вам не стоит.
Когда женщину встречаешь впервые, она — загадка, таинственное чудо природы. Конечно, у нее и жизнь своя, и куча народу в этой жизни: друзья, семья, любовники. Но, честно говоря, мне на них наплевать. Звучит не ахти, согласен — будто у меня лишь трах на уме. Думаю, оно так и есть. И даже хуже.
Припомните: я ничего не забываю, поэтому со мной невозможно надолго поладить. Чем дольше я с человеком, тем меньше вижу в нем человека и больше — бессмысленных, механических повторений.
Вот почему любовь для меня — ядовитое зелье. Разбитое сердце саднит и ноет, не дает покоя, а я не забываю боли. Чтобы жить нормально, нужно либо целомудрие блюсти, как гребаный святоша, либо трахаться, как оголтелый кобель. Что бы вы выбрали?
— А зачем же вы явились в процветающий мегаполис по имени Раддик? — осведомилась Молли.
Я улыбнулся лучшей моей улыбкой: чуть устало, но очень, очень красноречиво — хоть сейчас на рекламный плакат бурбона. Улыбка, так и вопящая в глаза: детка, сегодня мы покувыркаемся! Зубы — лучшая визитная карточка здоровья. У меня они сияют жемчужно.
— Шанс всей жизни, — поведал я.
Моя голливудская наружность — крючок, ну а «мертвая Дженнифер» сработала наживкой. Как только описал несчастных Бонжуров, понял: я — первая журналистская удача бедняжки Молли. Ее изначальное «ах, еще один приставала» рассеялось без следа и сменилось живым интересом. Но после пяти минут интенсивных расспросов я засомневался: и кому ж повезло больше, мне или ей? И насчет «покувыркаемся» возникли сомнения. Для красотки Молли Модано я поначалу был очередным домогающимся засранцем, затем благополучно перешел в возможные спутники ночных удовольствий, но вдруг сделался источником информации, а его нужно холить и лелеять. Я проклял себя за глупость. Почему не соврал, башка твоя стоеросовая? Наверняка в дурацком учебнике по журналистике, запиханном в клозет, у красотки Молли написано: «Никогда, ни в коем случае не трахайся со своими источниками информации!»
Кодекс профессиональной чести, бля.
Глаза мои остекленели, и я выдохнул в отчаянии: «Ну, чтоб мне провалиться!»
— В котором часу вы завтракаете? — мило спросила она.
Когда стучат в дверь мотеля, всегда тревожно. Огромное преимущество мотеля по сравнению с отелем — двери выводят наружу, как в своем доме. Но оттого комнаты мотеля и открыты всем опасностям внешнего мира — как свой дом. В отеле все под контролем, ты защищен и спрятан. В дорогих и комфортабельных с тобой нянчатся, будто с яйцом Фаберже. Внешний мир становится беззвучным мельтешением за тонированным стеклом — как в зоопарке.
Первая мысль — вытащить ствол из саквояжа. Вторая: тьфу ты, понятно же, кто это.
— Привет, Молли! — объявил я, открывая.
Фасад мотеля освещался, мягко говоря, скудно, свет шел лишь из моей комнаты. Потому я заметил не сразу. Глядел на ее теплое, светлое лицо, чуть не облизываясь. И вдруг: да она же плачет!
Вот бля!
— Я, конечно, знаю… в общем, понимаю, как оно… происходит.
— Как происходит?
Мой бог, ее что, на электрический стул тащат?
Она сглотнула, моргнула. И мгновенно вытерла слезу, покатившуюся по левой щеке. Ну и реакция — старина Шон О’Мэй, мой тренер по рукоприкладству (помимо прочего), позавидовал бы.
— Я имею в виду, что понимаю, чего ты ждешь, и я…
Бедная, глаза бегают, но бьюсь об заклад: на кровати взгляд ее слегка подзадержался.
— Молли, в чем дело?
Склонила голову, будто под тяжестью роскошной гривки, улыбнулась смущенно, и у меня сразу заныло все — от сердца до колен. Сладко так заныло. Знакомое чувство.
— Знаешь, я ведь, наверное, согласилась бы… ты симпатичный, а я, — она сглотнула снова, — я… в общем, давно уже не… ты понимаешь, да?
— Молли! — выдохнул я сурово и нежно.
— Я знаю, сейчас я выгляжу, в общем, выгляжу как…
— Молли!
— Что? — Она встрепенулась.
— Ты поедешь со мной завтра — расследовать?
Любая сделка с прессой — договор с дьяволом. Сначала все отлично, потом — сто бед на задницу. Я в этом на войне убедился. Если добьешься успеха — слетятся сотнями, умные, энергичные и совершенно беспардонные, и все примутся строчить, переваривать, преподносить по-своему, извращать и причесывать. Журналисты — профессиональные мерзавцы. Дело у них такое — головы людские забивать дерьмом, а нет дерьма хуже, чем правда. Внимание прессы разденет вас, прикончит и изжарит, даже если вам и плевать на вещи вроде чести и репутации и карьера ваша политики не касается. А затем газетчики преподнесут вас на тарелочке толпе. Она обожает козлов отпущения.
И козлом таким может стать кто угодно.
Молли вперилась в меня недоверчиво, будто хотела распознать все мужские подвохи с одного взгляда. Наконец сдалась. Пожала плечами — картинно так, фальшиво — и пролепетала по-детски: «Да, конечно».
Я приступил к закрытию дверей. На полпути сообщил, глядя из щели шириной в локоть: «Встретимся за завтраком в десять».
Я прирожденная сова.
Той ночью ко мне пришел кошмар. Я много курю и обычно снов не вижу. Хотя божья травка не оказывает нейротоксического действия, она влияет на ток крови через мозг и, как следствие, на сны хронических курильщиков вроде меня. Приятный побочный эффект.
Кошмар прилетел лютый. Приснилось: я проснулся, бодренький и свеженький, и секу все вокруг не хуже вратаря в овертайме. Вскочил — и увидел его, глядящего сквозь пелену табачного дыма. Увидел старого приятеля, сослуживца, наставника во всяком насилии: Шона О’Мэя.
Его историю я приберегу для другого курса психотерапии.
Сидел он в кресле у стола, откинувшись на спинку, вытянув ноги в сапогах из змеиной кожи, между ними — черная спортивная сумка. Волосы выкрашены в оранжевый, зачесаны назад, как в старые добрые времена. Глаза пронзительные, крохотные настолько, что казались сплошь черными. И фирменная сигарета свисала, приклеившись к углу рта, растянутого в фирменной ухмылке а-ля Микки Рурк. [25] Шон О’Мэй не любил показывать зубы, улыбаясь, — они у него были странно маленькие, совсем детские.
— Ну-у, — загнусавил Шон. — Столик, и что же ты мне скажешь?
Я заморгал, огорошенный.
— Ты же умер! — выдохнул наконец.
Шон фыркнул, глубоко затянулся.
— Угу, — подтвердил, вынув двумя пальцами сигарету изо рта, выдыхая дым. — Ну-у, ты же знаешь, как оно бывает…
И тут я заметил: сигарета его была раскурена с обоих концов! Шон снова вставил ее в рот, готовясь затянуться, и мне показалось: я слышу, как шипят, соприкасаясь с раскаленным углем, его губы.
— Смерть смерти рознь — это как посмотреть.
Я сидел, оцепенев от ужаса, а он посматривал насмешливо. Гаденький у него взгляд. Будто смеется все время.