Великая война
Но не все сразу увидели кровь в такой непосредственной близости, как Лизочка. В Бельгии в эти октябрьские дни было особенно торжественно. Двадцатого октября праздновали день рождения кайзера. Каждое здание было украшено флагами, по небу, словно большие облака, плыли цеппелины, когда кайзер в сопровождении престолонаследника и старших генералов появился в Антверпене. Молодой принц Фридрих Вильгельм III выглядел как денди. Он прибыл в открытом автомобиле, сидя рядом с водителем в каске слегка набекрень. Казалось, он еще не знает, что такое война, и за ужином был весьма разговорчив.
И Жан Кокто, этот дистрофик, наевшийся охотничьей дроби, чтобы пройти осмотр на призывном пункте, тоже еще не успел узнать, что такое война. Откровенно говоря, он попал именно в такое место, куда и хотел. Вначале его отправили в авиационный полк под командованием Этьена де Бомона под Безье. Война казалась прекрасной. Он находился в окрестностях Безье и был очень доволен, потому что полюбил это местечко и свой военный распорядок. Ему было неважно, что утром его разбудил грохот канонады. В этот понедельник он писал: «Нет пейзажа более величественного, чем голубое небо с разрывами шрапнели около аэроплана». Он записал эту мысль и немного поразмышлял о том, не заменить ли это устаревшее слово «аэроплан» на более современное «самолет» или романтическое «цеппелин». Оставил слово «аэроплан» и решил подстричь ногти. «Если бы у меня была возлюбленная, — подумал он, — можно было бы послать ей трогательное прощальное письмо, а в нем — десять отрезанных ногтей…» Не послать ли их Пикассо? Нет, это было бы слишком театрально и он не понял бы этого как надо. Да и куда посылать? Пикассо больше нет на Монпарнасе. Одни говорили, что он в Испании, другие — что он якобы ищет свои корни на берегу Лигурийского моря, в местечке Сори, откуда, по слухам, была родом его мать. Третьи клялись, что он проводит время в Каннах, на солнечном берегу Средиземного моря, пахнущего розмарином и лавром, но только не войной.
В этот день подстригал ногти и Джока Велькович. Ему еще не сказали, когда его выпишут из больницы, а он уже мечтал присоединиться к вооруженным силам Сербии, ожидавшим нового вражеского наступления, как неизбежного нашествия саранчи. Врачи между тем его не выписали. Температура у него все еще оставалась высокой, а кожа на правой стороне лица была похожа на гнойную слизистую оболочку, покрытую сетью напряженных капилляров. Существование в полевой грязи стало бы губительным для незаживших ран, так что с отправкой на фронт нужно было подождать. Но были и такие, кого фронт не ждал. После мобилизации в Иностранный легион Станислав Виткевич прошел в тылу короткие военные курсы. Научился передвигаться ползком, стрелять и отступать. Он проткнул штыком несколько мешков картошки, смешанной с вишнями. Картофелины имитировали внутренности вражеских солдат, а вишни — их кровь… Достаточно для каждого новоиспеченного солдата… не так ли?
Нижеследующее письмо одного немецкого солдата должно было бы стать напоминанием для любого высокого командования. Этот солдат писал домой в Гейдельберг, и письмо — из-за небрежности цензуры — добралось до семьи так, как будто речь шла об обычном почтовом отправлении.
ПИСЬМА ЖИЗНИ И СМЕРТИ
«Дорогие мои, если бы вы только знали, как мне не хватает нашего Гейдельберга, — писал немецкий солдат Штефан Хольм, для которого Великая война началась с неожиданной дружбы, а в действительности с подлинной, постыдной мужской фронтовой любви. — На позициях самое ужасное не свист снаряда, не сама смерть, которая выглядит просто отвратительно, но то, что нет сна. Спать удается мало, всегда вполглаза, всегда настороже. Когда греческий Морфей на своей барке все-таки увлекает меня вниз по реке забвения, уделяя кусочек обманчивого сна, я вижу в нем нашу пурпурную реку Неккар и крепость на горе, наш университет и длиннобородых профессоров, еще не знавших во времена моей юности о бесчеловечности самых цивилизованных наций Европы.
Не знаю, дойдет ли до вас это мое письмо из-за цензуры, но я чувствую потребность описать вам свой самый страшный жизненный опыт. Вы уже читали в газетах, как победоносно мы начали наш поход и держали в клещах сам Париж, но тогда Жоффр взял реванш и отбросил нас от Марны, а на севере — даже до проклятой реки Эны. Тут и французы, и мы стали бороться за то, чтобы на флангах фронта окружить противника. Мы атаковали нашим правым флангом, французы — своим левым, и все это — и отступление, и атака — не отличалось от обычных военных маневров до тех пор, пока к нам в руки не попало множество военнопленных. Больше всего было французов, но были и солдаты из Иностранного легиона. Никто не знал, что с ними делать, лагерей для военнопленных у нас еще нет, и всех на фронте удивил приказ, согласно которому каждый из нас должен был получить одного пленного, чтобы „заботиться о нем“. Мои товарищи, простые солдаты, малообразованные и уже погрязшие в крови, сразу же стали смотреть на своих арестантов как на слуг или, еще хуже, как на псов. Немногим лучше вели себя и зрелые сорокалетние люди из ландвера [9]и офицеры-уланы, располагавшиеся на позициях чуть подальше от нас.
Французы не только стирали им белье, штопали носки, набивали патроны, но и терпели оскорбления и побои, и должны были обращаться к ним льстивым титулованием „господин граф“ или „ваше сиятельство“. Конечно, это было одновременно и смешно и грустно, а я, понимая, что не могу помочь другим, решил хотя бы к своему пленному относиться как к человеку. Вы, мои дорогие родители, знаете меня. В моем сердце нет места ненависти… Мне понравился один поляк по имени Станислав Виткевич. Выяснилось, что он говорит по-немецки и хорошо знает наших гениев Гёте и Шиллера, потому что раньше, до этой войны, учился в Париже.
Можете представить, как мы сблизились. Иногда я покрикивал на него и заставлял чистить мне ботинки, но он знал, что я делаю это затем, чтобы мы не попали под подозрение. Когда все затихало, мы долго разговаривали, читали друг другу стихи и обещали, что наша дружба не прекратится и после войны. Как легкомысленно мы давали обещания о послевоенной дружбе… У нас здесь, на французской земле, была всего одна осенняя неделя, которую мы могли провести вместе. Я рассказывал ему о вас, о нашем Гейдельберге, о немецкой науке, которая однажды объединится с наукой Оксфорда и Сорбонны и прекратит эту страшную войну. Он доверил мне историю о том, как в Париже, во время затемнения и нашей осады, он женился на прекрасной девушке. Он рассказывал мне о ней как о нимфе с длинными волосами цвета льна и глазами голубыми, как мелководье теплых морей. Он так живо описал ее мне, что я и сам мгновенно полюбил госпожу Виткевич, и меня очень больно поразило известие, которое он сообщил мне за несколько дней до нашего расставания навек: его возлюбленной больше нет, она спит вечным сном среди звезд, и теперь он вдовец.
Я опечалился вместе с ним, но в то же время стал надеяться, что его одиночество может укрепить нашу дружбу, что мы с ним вдвоем сможем стать символом новой, изменившейся Европы — Европы друзей, а не врагов. Я представлял себе нашу первую послевоенную встречу: в закрытом экипаже я еду в дальний конец парка Лазенки в Варшаве. Выхожу, расплачиваюсь с извозчиком, а Станислав — растрепанный, взволнованный, взлохмаченный — бежит мне навстречу. Я заключаю его в объятия как дорогого друга, которого не видел долго, слишком долго, и внезапно все исчезает: и атаки, и поля смерти, и немецкий, польский и французский языки. Остается только дружба, о которой я думал, что она будет вечной. Откуда я мог знать, мои дорогие родители, что она прекратится всего через несколько дней…
Что ее конец близок, об этом я узнал еще 15 сентября, но до последней минуты скрывал приказ от своего поляка. Там говорилось, что после мощной артиллерийской подготовки и воздушного налета, которые должны уничтожить врага, готовится стремительная атака нашей конницы и пехоты. Когда придет время атаковать, каждый немецкий солдат должен выставить перед собой пленного как живой щит от „дружеского огня“ с французской стороны. Я не мог поверить в это. Мои соратники, простые солдаты, встретили этот приказ одобрительным воем. Синяки и отеки под глазами теперь казались ничтожными повреждениями по сравнению с теми, что в последние дни наносили беднягам их „господа“. Они следили единственно за тем, чтобы не изувечить их слишком сильно, чтобы увечья не лишили пленных возможности двигаться, когда прозвучит сигнальный свисток.