Великая война
Эти мысли занимали его и две последующие недели, пока его возили где-то за линией фронта и заставляли петь, как заводную куклу. Но разве он сам не признался себе, что лишился всех чувств и потерял веру в искусство? И разве тогда не все равно, где он поет и кто приказывает ему петь? Так он невольно соглашался с воинскими порядками. Его возили, представляли распоряжающимся офицерам, он выступал… 1914 год он должен был завершить рождественским концертом в штабе верховного командования под Лансом в присутствии принца-престолонаследника Фридриха Вильгельма, формально командовавшего Пятой немецкой армией. Ему сообщили, что вместе с ним будет петь и великая Теодора фон Штаде. Престолонаследник встретил певцов так, слово на дворе стоял семнадцатый, а не двадцатый век. Сказал, что ему очень приятно, что они пожаловали в его владения, а собравшиеся вокруг него генералы озабоченно посмотрели друг на друга. Потом за певцами закрылись двери. Принц оказался единственным слушателем. Теодора запела свою партию чистым, хорошо сохранившимся голосом, а когда нужно было вступать Хансу-Дитеру, тот закашлялся фронтовым кашлем недокормленного человека с подорванным здоровьем. Принц поднял брови, посмотрел на них своими влажными глазами, а старик с цимбалами снова заиграл тему хора Санктуса из мессы Баха си-минор. Теодора спела прелюдию, а затем и Уйс, на этот раз очень удачно, ответил ей. Принц смотрел на них с жадным вниманием. Улыбался счастливо, но с каким-то отчаянием, словно находился на грани нервного срыва. В конце небольшого концерта а капелла он сказал певцам, что они внесли немного цивилизации в эту страшную войну, почти слово в слово повторяя то, что говорили Уйсу его генералы после концертов. Маэстро был огорчен этим. Об ужине он даже не подумал. Воспользовавшись случаем, он попросил у его высочества разрешения посетить на фронте берлинские полки, находившиеся всего в нескольких километрах. «Нашим солдатам на Рождество тоже нужна музыка», — сказал он, и престолонаследник сразу же подписал ему пропуск и распорядился насчет транспорта.
В окопах возле Авьона, пахнувших могильной глиной, его встретили представители 93-й дивизии, все любители оперного пения. Среди них он узнал и многих сотрудников «Дойче-оперы». Сейчас это были усталые солдаты со вшами в волосах, румяными от мороза щеками и красными от алкоголя носами. «Sing für sie» [12], —сказал ему один тенор из оперного хора, первым закричавший «ура» при появлении Уйса. Но что петь, когда он больше не верит в искусство? Что-нибудь немецкое? Баха? В конце концов выбор сделали солдаты. Они во весь голос кричали: «Дон Жуан, Дон Жуан!» — и он запел арию «Fin ch’han dal vino». Начал на итальянском: «Fin ch’han dal vino / calda la testa / una gran festa / fa’preparar» («Пока существует вино, пей его холодным, сразу будет праздник, приготовленный для тебя») — а продолжил на немецком: «Triffst du auf dem Platz / einige Mädchen / bemüh dich, auch sie / noch mitzubringen» («Если вы встретите на площади каких-нибудь девушек, постарайтесь взять их с собой»). Во время пения Уйс вдруг заметил, что происходит что-то необычное. Солдаты растрогали его. Это была не прежняя угрожающая публика с биноклями перед глазами, да и голос, казалось, стал литься из глубины груди, где он столько лет держал взаперти свою душу, душу художника. Он вспомнил Эльзу из Вормса, разрешил наконец появиться своей несчастной тени в эту рождественскую ночь и надышаться звездным воздухом, и запел так, как не пел уже пятнадцать лет. Он ухватился за одно из рождественских деревьев и стал подниматься по высоким окопным ступенькам на простреливаемую полосу между немецкими окопами с одной стороны, а с другой — французскими и шотландскими. Напрасно ему говорили, что еще вчера там не смогли даже подобрать раненых, лежащих с припорошенными снегом лицами и зовущих на помощь.
Нет, Уйс сделал несколько шагов и оказался на ничейной земле. Его голос был хорошо слышен и во вражеских окопах, а один солдат из 92-й шотландской дивизии раньше других сообразил, что так исполнять арию Дон Жуана может только великий Ханс-Дитер Уйс. Это был Эдвин Макдермот, бас из Эдинбурга и постоянный партнер Уйса, исполнявший роль Лепорелло во время гастролей маэстро в Шотландии. Солдат Эдвин дождался конца арии, а затем поднялся из своего окопа и, словно в ответ, запел арию Лепорелло: «Madamina, il catalogo è questo / delle belle che amò il pardon mio / un catalogo egli è che fatt’io, / osservate, leggete con me» («Моя госпожа, вот подлинный список любовниц моего господина, список, который составил я, а теперь вместе со мной посмотрите и вы»).
Два певца невольно двинулись навстречу друг другу. Когда оставалось пройти не более ста метров, они друг друга узнали. Они улыбались, их глаза сияли. Казалось, с Уйсом под руку идет его подруга Эльза из Вормса. Внезапно все обрело смысл. Лепорелло пел все громче: «In Italia sei cento e quaranta, / in Almagna due cento e trent’ una, / cento in Francia, in Turchia novant’ una» («В Италии шестьсот сорок дам, в Германии — двести тридцать одна, сто во Франции и в Турции — девяносто одна»).
Два старых друга и соратника обнялись; в этот момент раздался крик. С французской стороны кто-то запел арию Командора: «Don Giovanni, a cenar teco / m’invitarsi, e son venuto» («Дон Жуан, я иду на ужин, ты пригласил меня, и я пришел») — и вслед за этим сразу же раздались пулеметные очереди. Едва увидев улыбающегося Дон Жуана, Лепорелло пошатнулся и упал. Своим крупным телом он прикрыл Уйса от пуль гневного певца из французских окопов, адресовавшего свои выстрелы явно немецкому великому баритону, а не шотландскому басу.
Вместо Дон Жуана на ничейной полосе потерял жизнь его верный слуга Лепорелло. Так Великая война началась и закончилась для славного шотландского артиста, когда он решил ответить на голос маэстро Уйса и спел в первой военной опере 1914 года. Как только шотландец упал, кто-то закричал. Немецкие солдаты подбежали к Уйсу, чтобы оттащить его назад в окоп, а тот никак не хотел оторваться от Макдермота. Он едва не задохнулся от слез — оплакивал Эльзу, а теперь и Эдвина из Эдинбурга.
Имя убийцы Лепорелло навсегда осталось неизвестным, в том числе и потому, что эта смерть повлекла за собой цепь неожиданных благоприятных перемен на фронте под Авьоном. Казалось, погиб мессия: смерть шотландского солдата положила начало переговорам, а затем, в канун Рождества, и перемирию между частями 93-й немецкой дивизии, 92-м шотландским полком и 26-й французской бригадой. Шотландский священник, отец Донован, в полночь отслужил мессу для тысячи человек, а не следующий день, в Рождество, были похоронены все мертвецы, которых долгое время невозможно было собрать между окопов. На похоронах Макдермота играли шотландские волынщики, а Уйс пел над его неглубокой солдатской могилой, клянясь, что исполняет моцартовского Дон Жуана в последний раз.
С ТИФОМ ДЕЛА ОБСТОЯТ ТАК
Человек чувствует, как в нем рождается озлобление, которое быстро углубляется и превращается в усталое отчаяние. В то же время им овладевает некая психическая слабость, распространяющаяся не только на мышцы и сухожилия, но и на функции всех внутренних органов, включая желудок, с отвращением извергающий любую пищу. Несмотря на сильную потребность в сне и общую усталость, сон бывает беспокойным, неглубоким, наполненным страхом, не приносящим свежести. Мозг страдает; он становится тупым, растерянным, словно бы окутанным туманом. Голова кружится, во всех членах ощущается какая-то неопределенная боль. Временами, без каких-либо причин, начинается носовое кровотечение. Это начальная фаза.
Это было начальной фазой состояния многих белградцев, когда в конце декабря 1914 года началась эпидемия тифа. Сербские газеты с нескрываемым злорадством писали об оспе в Венгрии и холере в Австрии, но обходили молчанием сербский тиф. А болезнь надвинулась с дунайской стороны, через лужи и мелкие речные рукава, где скопилась мутная от крови и мертвых тел вода: ее своими волнами принесла больная Дрина и заразила и без того болезненную Саву, передавшую хворь нерешительному, полному ужаса Дунаю. О том, что необходимо что-то предпринять, догадались обессилевшие болотные цапли и небольшие мелководные лягушки, но они ничего не могли сказать людям, пьянствовавшим в кафанах и праздновавшим второе выдворение швабов из Сербии, певшим те же песни, что и в начале Великой войны.