Великая война
Немцы заняли всю Литву и перерезали дорогу, соединяющую Вильно с Двинском и Псков с Петроградом, но прошло немного времени, и в Могилеве воцарилось подлинное любовное сумасшествие, словно в какой-то шекспировской комедии. Апогея оно достигло, когда с великим князем Сергеем Михайловичем в ставку прибыла и его прекраснейшая подруга Матильда Кшесинская, прима-балерина столичного Мариинского театра. Узкое лицо, выдающиеся восточные скулы, пронзительные глаза сапфирового цвета и родинка на лице… в этот момент сердца всех присутствующих были ранены ее взглядом. Адмирал Нилов ежедневно отправлялся на купание в реке Печоре в надежде, что Матильда увидит, что он еще полон сил, как молодой человек. О Воейкове ходил слух, что он, никого не спрашивая, отправился к балерине делать предложение и в голом виде стоял перед ней на коленях, но мне не хочется в это верить.
Самым худшим было то, что великие князья Георгий Михайлович и Сергей Михайлович поссорились из-за мадемуазель Кшесинской. Таким образом, артиллерия вступила в схватку с конницей (Георгий отвечал за артиллерию, а Сергей служил в штабе конницы). Когда во все это вмешалась и авиация, то есть когда роковой Матильде признался в любви и третий брат, великий князь Александр Михайлович, до мировой любовной войны осталось рукой подать. Матильда не знает, что делать. Пытается попасть на прием к царю, с которым она тоже когда-то была в сентиментальной связи, но ее не пускают. Царь регулярно пьет чай в пять часов пополудни, но о любовном сумасшествии никто ему и шепнуть не смеет, в то время как братья готовятся к войне, а свирепость писем, адресованных ими друг другу, превосходит пылкий слог самого Шекспира. Всюду носятся слухи о дуэлях, об исчезновении красавицы-балерины из Могилева, а затем внезапно вспыхнувшие страсти так же внезапно замирают.
Обер-камергер двора Воейков не помнит, что в голом виде стоял на коленях перед Матильдой и просил ее руки; Нилов больше не декламирует Шекспира и не плавает в холодной речной воде в полосатом купальном костюме; Георгий Михайлович возвращается к проблемам артиллерии; Александр Михайлович отворачивается от балерины; великий князь Сергей Михайлович сохранил свою возлюбленную, он как будто провел ее сквозь самое сердце грозы, и теперь все вернулись во фронтовую реальность. Русская армия больше не отступает. На правом берегу Стыра, на линии Деражно-Олита-Нижно наши части даже перешли в контрнаступление. Бог даст, и царь будет успешен в роли главнокомандующего, но удовлетворились ли недельной любовной суматохой две служительницы ада — Анастасия и Милица? И не повторится ли все это уже завтра? Пишите мне, ругайте меня, советуйте мне.
Министр двора граф Владимир Фредерикс».
* * *«Уважаемый господин Шнебель!
Вы как врач знаете, что иметь сына с парализованными руками очень нелегко. Самое трудное — это не ухаживать за ним, не мучительно пытаться чему-то его научить, а смотреть на его красивое лицо и висящие руки, которые ничего не могут ни начать, ни закончить, даже застегнуть пуговицу на рубашке. Мой сын Ганс — именно такой больной, но, Бог свидетель, я ему благодарна, ведь, с другой стороны, он дал ему то, что отнял у его рук. Это прекрасное лицо, эти наши северные проникновенные голубые глаза — он мог бы стать желанным для любой девушки; он, быть может, и на войну пошел бы, если бы не эти неподвижные руки, с детства висящие вдоль тела так, словно они голые ветви высохшего дерева.
О, сколько бессонных ночей я провела, обливаясь слезами, но сейчас — благодаря неожиданному чуду — этому пришел конец. Нет, это не значит, что Ганс нашел себе невесту, оставаясь все таким же, а — представьте себе — внезапно в его руки стала вливаться сила. Мышцы, висевшие как сдувшиеся воздушные шарики, теперь наполнились кровью, а мертвенно-бледная кожа обрела румянец, и мой бедный сын вначале стал поднимать руки, потом писать первые буквы и делать еще многое, что в первый момент меня неожиданно обрадовало, а потом — весьма обеспокоило.
Может быть, всему виной это долгое ожидание, ощущение, что ты красив и, даже более того, красива любая частица твоего тела, что ты настоящий мужчина, но ты никому не нужен, везде вызываешь сочувствие, смешанное с отвращением, отталкивающее тебя как можно дальше от любого общества и от любого удовольствия. Чтобы сократить рассказ, скажу, что после двадцати лет ожидания по жилам рук Ганса заструилась кровь. Я сразу же известила вас, так же как и нашего друга доктора Ингельторпа, который, правда, сказал, что процесс может остановиться, но мы не приняли это во внимание. Не было никого счастливее нас двоих. Ганс лишился отца, когда ему было восемь, и у меня нет никого, кроме него.
Через два дня Ганс мог застегнуть пуговицы, через неделю — самостоятельно есть суп, через месяц — вдеть нитку в иголку. Мы с ним играли, пели, но потом у него появились мрачные чувства. Почему он не мог быть просто счастливым? Не знаю. Он начал делиться со мной своими ощущениями. Он утверждал, что эти руки ему не принадлежат (доктор Ингельторп порекомендовал мне это игнорировать), затем пообещал мне, что вскоре скажет, чья рука — левая, а чья — правая. Прошло немного времени, и он победоносно сообщил мне это. Я была ошеломлена. Он сказал, что его левая рука раньше принадлежала французскому поэту Блезу Сандрару, а правая — нашему известному пианисту Паулю Витгенштейну. Но как эти руки стали принадлежать Гансу? По его утверждению, правая рука была ампутирована у солдата Витгенштейна 1 марта 1915 года (как видите, он знал точную дату) после неудачного штурма Варшавы. Раненный в правую руку пианист оказался в плену, и русским докторам пришлось ампутировать ее, при этом — по словам Ганса — пианист горько плакал и во время операции слышал все те произведения, которые он с помощью этой руки исполнял, но больше никогда не сможет. Левая рука была ампутирована у солдата Сандрара (снова точная дата: 7 октября 1915 года) и стала принадлежать моему сыну.
Я попыталась обратить все это в шутку, найти отсутствие логики в рассказе сына, который никогда не покидал своего города и — насколько мне известно — не слушал Витгенштейна, а о Сандраре, так же как и я, не имел ни малейшего представления. Я спросила его, чего же правая рука пианиста ждала с марта по ноябрь? Он ответил — левую руку. Где же правая рука ее ожидала? Он сказал — в аду. Разумеется, я тут же написала письмо доктору Ингельторпу, и он мне ответил, что этот рассказ легко проверить. Нужно только получить сведения о судьбе солдата-пианиста Пауля Витгенштейна. Мы — доктор и я — поинтересовались и узнали, что пианист действительно лишился правой руки. Какое несчастье для бедного музыканта, какое счастье для моего сына! Но как все это может быть правдой? „Может, может, — ответил мой Ганс, — я докажу это, как только немного привыкну к руке, я начну играть на рояле, хотя никогда этому не учился“.
Потом наступил черед Блеза Сандрара. Кто он? Чем занимался? Все — до тонкостей — я услышала из уст моего сына. Я не стану, дорогой доктор, пересказывать вам биографию человека, являющегося нашим врагом. Сандрар — какой-то нищий поэт, настоящая минога в образе человека. На самом деле его зовут Фредерик-Луи Созе, и он даже не француз, а швейцарец. И все-таки он стрелял в нашу сторону. Сейчас я опускаю многие факты биографии некоего молодого лирика и расскажу вам только об одной детали. Кажется, вместе с руками Ганс приобрел и все чувства и воспоминания владельцев этих рук. Представьте себе, что он сказал: год войны за новую родину, которая его усыновила, пробудил в Сандраре военного поэта, но затем его уверенность в своей правоте стала рушиться, когда он якобы увидел, с какой легкостью генералы посылают на смерть своих солдат, а для себя требуют полного комфорта. Вот что — как говорит Ганс — он узнал от Сандрара. Это эпизод, живой как сама правда: войска входят в город Шантийи, в котором располагается штаб главнокомандующего Жоффра и его генералов. Великий военачальник не желает, чтобы его покой нарушал громкий топот башмаков пехоты, проходящей по улицам. Для соблюдения тишины, необходимой для проведения стратегических совещаний, Жоффр приказывает разбросать на улицах тонны соломы.