Великая война
Это было неслыханно, но на французских позициях 1916 года эта мысль отравила души солдат и офицеров. Если бы это произошло в 1914 году, если бы у командования сохранились остатки довоенной человечности, эта идея была бы с отвращением отвергнута. Севола был бы наказан, а рота лентяев расформирована, но сейчас идея — по крайней мере, в первый момент — была одобрена и даже удостоена похвалы.
Новые «метафизические позиции» французской армии были ужасны. Не помогало и то, что Севола называл их чудесным средством обороны. Головы и части тел из Буа-де-Лож были перевезены на позиции возле Туля, а из-под Туля в ложные окопы под Понт-а-Муссон только для того, чтобы солдаты не видели обезображенных лиц, золотых зубов в челюстях и сломанных рук своих препарированных товарищей, теперь смотрящих, как древние лакедемоняне, в лицо своей второй смерти. Но солдатам все-таки было неприятно вопреки тому, что неизвестные мертвые соратники служили им защитой. Волей-неволей они представляли свою смерть: если их разорвет гранатой под Тулем, их высушенные мертвые головы отправятся на ложные позиции возле Буа-де-Лож, а руки и ноги — под Понт-а-Муссон. Даже у таких ослабевших и лишенных надежды живых людей подобная «защита» вызывала мучительное чувство, а низшее командование — из-за обычного подхалимажа перед высшим — хвалило деятельность первой роты военного камуфляжа и в донесениях с гордостью преуменьшало свои потери. Между тем недовольство росло, но конец всем этим готическим камуфляжным опытам, откровенно говоря, положила немецкая артиллерия. Она била наугад, по три-четыре дня подряд, так же как и прежде. Сотни людей отдали жизни за Республику в первый раз, сотни — во второй, так что вскоре никто не видел смысла продолжать эту ужасную «защиту» позиций. Тела последних спартанцев были кое-как соединены и отправлены по домам. Скульпторы и кубисты третьего срока призыва на радость дядюшке Либиону и дядюшке Комбесу были отправлены в Париж, а Люсьен Жирар де Севола переселился в полную неизвестность, словно и сам он и в первый, и во второй раз отдал жизнь за отечество.
От одного из немецких солдат все еще требовали, чтобы он что-то совершил для своего отечества. От Ханса-Дитера Уйса нетерпеливо ожидали, что он снова запоет и как солдат — настоящий немецкий солдат — вернется к благородной борьбе в Великой войне. Но у знаменитого немецкого певца и в начале 1916 года по-прежнему не было голоса. Может быть, в этом была виновата Эльза, отравившаяся из-за него в далеком девятнадцатом столетии? А может быть, и нет. Все говорило ему: «Не нужно жить», но маэстро был немцем, и все то немецкое, что было в нем, требовало не прекращать сопротивление. Он слышал, что в военных госпиталях еще вспоминают его имя, что солдаты умирают, рассказывая о его концерте в рождественскую ночь на ничейной полосе под Авьоном. Поэтому он нашел свою военную соратницу Теодору фон Штаде, великое сопрано из Лейпцига, с которой еще в 1914 году пел для престолонаследника.
Не так уж важно, где они встретились. Не так существенно, как именно она его утешала. Не стоит вспоминать о дребезжании чересчур напряженных голосовых связок маэстро, когда они попробовали спеть вместе. Для последней попытки маэстро Уйса запеть имеет значение то, что Теодора порекомендовала ему одного ларинголога, имеющего связи в ландвере, частную практику и обслуживающего только избранных клиентов.
Она порекомендовала. Что ему было терять?
На следующий день мы видим великого Уйса стоящим на тихой проселочной дороге, начинающейся сразу же за последними городскими домами. Какие-то птицы летают высоко в небе, как будто хотят покинуть землю, но он их не видит. Потом он подходит к дому из красного кирпича, останавливается, как будто подозрительной личностью в данном случае является не он, а врач. Под мышкой он держит что-то, завернутое в запачканную жиром бумагу.
Окруженный обводным каналом, укрытый шелестящими камышами речной поймы, доктор Штраубе взимает плату за свои услуги только гусями и гусиным жиром. Что нужно Уйсу от этого нескладного человека, на округлом лице которого даже усы держатся очень плохо и похожи на черных бабочек, готовых взлететь прямо сейчас?
— Я больше не питаю доверия к деньгам, — говорит этот доктор, — ведь сейчас 1916 год, а мы, прошу прощения, проигрываем войну. Теперь я верю только в хорошего берлинского гуся. Что вы мне принесли? Ага, полкило гусиного сала, две ножки с сомнительным запахом и немного потрохов. Не бог знает что, но ведь сейчас, простите, 1916-й. Хорошо, согласен. Вот ваша микстура. Да ладно, не думаете же вы, что я должен вас осмотреть? Но, простите, это же 1916 год. Меня заранее предупредили о вашей болезни, а я столько раз слушал вас в берлинской «Дойче-опере», что, можете мне поверить, уже много раз осмотрел. Всего доброго, три раза в день. Будьте здоровы и удачи в пении.
Уйс берет микстуру и пьет ее три раза в день. Микстура пахнет корнем танина. Сначала ничего не происходит. Певцу жалко гусятины, купленной с таким трудом, но затем в один самый обычный вторник к нему — сам по себе — возвращается голос. Как счастлив был Ханс-Дитер Уйс — правда, обманчиво — снова почувствовать себя солдатом! Всего через день или два он смог исполнять весь свой репертуар, но тогда… голос самого известного лирического баритона стал словно мутировать. Он стал более высоким. За неделю или две он перешел в иную вокальную специализацию — баритональный тенор. Вот и все, подумал он, пораженный: это означает забвение. Ему остаются опера, неизведанное поле теноровых ролей и забвение той единственной партии Дон Жуана, которую он своим новым голосом уже никогда не исполнит.
Солдат Уйс полностью удалился от мира и заперся в своем доме. Он никому не звонил — ни врачу, ни начальству. Начал, как сумасшедший, разучивать новые роли. Как прекрасно он, новоиспеченный тенор, спел сам для себя партию Орфея Монтеверди, а сразу же после этого — Самсона и Флорестана. Он подумал, что теперь сделает карьеру как драматический тенор, но голос продолжал меняться и становился все более писклявым. На десятый день, когда он снова запел, то перешел в еще более высокую тональность и стал тенором-буффо, но и это сделало его счастливым. Он снова пел то, что никогда не мог исполнять. Опять Моцарт и роль Дона Базилио, и вагнеровский Мим, и еще столько всего, но ненадолго. Через две недели после того, как он снова смог петь, он достиг еще более высокой специализации: лирический тенор. Теперь его ожидали роли Андре Шенье, Тамино в «Волшебной флейте» и Фауста. В конце концов он решил выступить и поставил на рояль ноты моцартовского «Реквиема». Удивлен был не только Берлин, но и вся Германия вплоть до окопов на Западном фронте, когда бывший баритон Ханс-Дитер Уйс запел «Туба мирум» из «Реквиема» Моцарта как настоящий немецкий лирический тенор. Изменения голоса маэстро были приписаны войне и неизвестному влиянию стресса, а его выступление в «Дойче-опере», как и в прежние времена, было снова встречено овацией. Не аплодировал только один слушатель. Это был нескладный человек, на округлом лице которого даже усы держатся очень плохо и похожи на черных бабочек, готовых взлететь прямо сейчас. Этот человек с бабочками на лице только усмехнулся и вышел из оперного зала на улицу Унтер-ден-Линден.
В тот же день, когда Уйс закончил свое последнее выступление перед публикой, король Петр Карагеоргиевич хотел кое-что записать в своем дневнике, но его рука вдруг остановилась после первой незаконченной фразы. Он написал: «Мы, короли и цари, наиболее виноваты…» и оторвал перо от бумаги. Он думал о том, что Великую войну должны были завершить монархи и что 1916 год мог бы стать годом королей, если бы они захотели увидеть что-нибудь кроме своих шелков и горностаев. В израненной Европе почти все связаны родственными узами: дяди воюют с племянниками, отцы с дочерями, выданными замуж в чужие страны, деды стали кровными врагами внуков… Где эмиссары, эти полноватые подозрительные личности в толстых шубах, которые могли бы передать письма принцев императорам враждебной стороны? Обо всем этом он хотел написать в дневнике, но остановился. Разве он сам не таил в своем сердце тяжелые упреки к родственнику, итальянскому королю Витторио Эммануилу III, не считал ли он сам короля Николая, своего тестя, фарисеем, обманщиком и комедиантом? Не слишком ли большим преувеличением было бы считать, что 1916-й — это год королей? А что творится с великой Французской республикой?