Великая война
В «Белуге» его ожидает веселый гомон. «На Вену!» — восклицает кто-то в углу, а толпа подхватывает: «На Вену! Сокрушим Франца-Иосифа!» Потом другой выкрикивает: «Пусть граф Гизль выметается, да полетят головы всех швабов, что окажутся на Теразие!» — и толпа на мотив известной народной песни дружно затягивает: «Каждый шваб лишится головы, если я встречу его на Теразие!» Эти крики неприятны Гавре не потому, что они направлены против Австрии, которой он — как ему кажется — уже нанес смертельный удар с помощью своего «Идеалина», а потому, что он не понимает происходящего вокруг и не знает, кто такой этот граф Гизль.
А если бы он в последние дни меньше кутил и больше занимался продажей липового «Идеалина», то, вероятно, как всякий мелкий производитель, додумался бы дать объявление в газету и таким образом узнал, что Австро-Венгрия через своего посланника Владимира Гизля направила Сербии ультиматум, где содержались требования, согласно которым сербское правительство должно опубликовать уже подготовленное проавстрийское заявление, немедленно распустить общество «Народная оборона», удалить из школ, казарм и церквей любую книгу или учебник, служащие антиавстрийской пропаганде, дать согласие на то, чтобы государственные службы Австро-Венгерской империи провели расследование, строжайше наказать Войдо Танкосича и Милана Цигановича, причастных к убийству эрцгерцога Фердинанда, а также таможенных служащих в Шабаце и Лознице, предоставивших возможность…
И 25 июля по новому стилю, когда сербское правительство отвергло ультиматум, около шести часов вечера пьяный Гавра вышел из кафаны «Белуга». А всего в нескольких сотнях метров от нее регент Александр вместе с секретарем Военного министерства направлялся ко двору. Перед входом их встретили несколько министров, с трудом хранящих молчание, обеспокоенных тем, что вскоре произойдет. Александр Карагеоргиевич, встревоженный так же, как и они, нарушил тишину в стиле Александра Македонского. Он сказал коротко, словно рубанул сплеча: «Значит, война!»
Но Гавра Црногорчевич этого не слышал. Он не читал газет и даже не знал, что в Сербии уже начата мобилизация. О том, что идет призыв резервистов и что в мобилизационный отдел вызывают и его 1881-й год, ему сказала домоправительница, но он, известный своим высокомерием, сделал вид, что ничего не слышал, и только громко отхлебнул густого черного кофе. Еще несколько дней героический участник дуэли воодушевлялся надеждой разбогатеть с помощью фальшивого «Идеалина», выступал против торговцев, продававших настоящий, а не поддельный гуталин, а затем исчез в неизвестном направлении. Никто его не разыскивал, люди быстро забыли о его настойчивых усилиях: все суда прибывали в Белград, а новобранцы, призванные в первые дни мобилизации, спешили получить воинские повестки и направления в свои команды и части на том же самом ипподроме, где произошла дуэль. Поздно вечером, в последний день июля по новому стилю, когда исчез Гавра Црногорчевич, в Сербию вечерним поездом с курорта Глайхенберг после лечения прибыл маршал Радомир Путник, главнокомандующий сербскими вооруженными силами. «На пользу Отечеству, здоровый или больной» — первое, что сказал Путник по возвращении; «Быть беде» — последнее, что сказал Гавра Црногорчевич, глядя на Белград со стороны Земуна.
Те же самые слова — «быть беде» — но 29 июля по новому стилю произнес и стамбульский торговец пряностями Мехмед Йилдиз. Когда его стариковские губы прошептали эти два слова, он сидел перед лавкой на скамеечке, покрытой красным сукном. Вокруг раздавались ленивые выкрики торговцев, скрип колес и лай бродячих псов. Лавка этого торговца восточными и европейскими пряностями находилась в очень красивом месте почти на берегу Золотого Рога в Стамбуле, недалеко от стен старого дворца его величества султана. Сидя рядом с мешками и переметными сумками, окруженный пьянящим ароматом своих разноцветных пряностей бурого, зеленого и красного цвета, торговец на первой странице ежедневной газеты «Танин» прочитал, что накануне, 28 июля 1914 года, Австрия объявила войну Сербии, что Россия и Франция готовы объявить войну Германии и Австрии и о том же самом подумывает Великобритания. Он сдвинул свою феску на затылок и выпустил длинную струю табачного дыма. Успокаивало его только то, что Турция на данный момент нейтральна, и все-таки, предчувствуя самое худшее, он прошептал: «Быть беде».
Воспитанный на персидской поэме «Хорсов и Ширин», поклонник подлинной турецкой миниатюры, не признающий позорную западную перспективу, эфенди как настоящий турок видел мир не таким, каков он есть, но таким, каким он бы хотел его видеть. Он не заметил, что Османская империя, по-прежнему воодушевленная рассказами о своей истории и мощи, опускается и тонет в разлившихся водах двадцатого века. Он не хотел видеть признаки печального увядания и гибели государства. Талат-бек, великий визирь Хаки-паша, генералы Мехмед Шефкет и Мехмед Мухтар, министры Халаджиян-эфенди и Нарадунджиян-эфенди, сенатор Наил-бек — все знаковые лица общественной жизни Турции напоминали мифологических героев: наполовину люди средневековья, наполовину современности, но поскольку они были похожи на самого эфенди Йилдиза, то он, естественно, не мог заметить в них ничего необычного.
И Стамбул мельчал, обшарпывался, а из-под его обломков все чаще проступал византийский Царьград, но торговец каждое утро садился на свою скамеечку, подавал знак мальчику, чтобы тот начинал выкрикивать цены и список предлагаемых товаров, открывал Коран и читал несколько строк, относящихся к сегодняшнему дню, и размышлял о том, какое счастье, что на престоле сидит султан Мехмед, сильный, умный, строгий правитель, и он всего в нескольких кварталах от его лавки, за высокими стенами, окружающими старый дворец Топкапы, слушает пение соловьев, которых каждое утро выпускают из золотых клеток в полный цветов сад.
Не следует во всех заблуждениях винить старого турка, человека девятнадцатого века. Он знал, что султан стал править после своего освобождения из заключения, где его держали как сумасшедшего, что все решает партия младотурок. Знал, что тот, вероятно, и не живет в Топкапы, откуда султаны уже давно переселились во дворец Долмабахче, опасаясь чахотки, но когда он произносил «падишах», то видел райский сад во дворце недалеко от своей лавки и золотые клетки, чувствовал упрямство и праведный гнев верующих и очень легко — в двух измерениях, конечно — доводил всю картину, возникавшую перед его глазами, к единственной и несомненной истине.
В остальном над Стамбулом сияло солнце и все выглядело иначе, чем в Будапеште, где мобилизация проходила в страшную непогоду, разразившуюся в первые дни августа. Ветер валил деревья на бульварах, в Национальном театре потрескались оконные стекла, но дождь вперемешку с градом совсем не испугал будущих славных венгерских солдат. И уже упомянутый ранее журналист-пасквилянт Тибор Вереш тоже вроде бы хотел на войну, но по правде говоря — нет. На словах хотел, а в глубине души чувствовал страх. Знал, что при малейшем промахе его объявят плохим венгром, и поэтому всем, и прежде всего редактору, с которым он сблизился из-за своих писем, направленных сербскому двору, твердил, что жаждет попасть в артиллерию и по ночам во сне видит, как стреляет из пулемета и выпускает «сто пуль в минуту».
На призывном пункте он тоже был самым шумным. Размахивал кулаками, и вроде бы даже подрался с какими-то безусыми парнями из Батасека, так ему хотелось всем показать, что его грудь распирает переизбыток силы. И все-таки ему стало легче, когда его, как испытанного кляузника, направили в тыловое подразделение для чтения писем военнопленных. Решающим оказалось знание сербского языка, и Вереш с военным направлением в руках покинул призывной пункт и отправился на берег Дуная, в пограничный Земун.
Еще один призывник, венгр по отцу и матери, его тезка по фамилии Немет, в тот же день был назначен в отряд разведчиков. Для Тибора Немета Великая война началась, когда он вышел из призывного пункта с военным направлением в руках, со слезами радости на глазах, счастливый оттого, что продолжит линию великих венгерских героев как по отцовской, так и по материнской линии…