Англия, Англия
В школе они декламировали нараспев. Они сидели по четверо в ряд, одетые в зеленую форму, совсем как фасолинки в стручках. Восемь ног — круглые, восемь ног — короткие, восемь ног — длинные, восемь ног — произвольной длины.
Каждый день начинался с религиозных декламаций, которые Марта Кокрейн фальсифицировала. Затем шли сухие, иерархические декламации из области математики и туманные поэтические. Но самыми странными и пылкими были декламации по истории. Здесь в них воспитывали горячую веру, которая была бы неуместна на утреннем Молитвенном Собрании. Религиозные декламации произносились невнятной скороговоркой; но на истории мисс Мейсон — жирная, как курица, и старая, как несколько веков, — руководила ритуалом, словно величавая жрица, задавала ритм, дирижировала своими певчими.
*
До Рождества Христова пятьдесят пять (хлоп-хлоп в ладоши) Римляне Англию пришли завоевать.
Один ноль шестьдесят шесть (хлоп-хлоп) Битва при Гастингсе, Гарольд погиб.
Один два пятнадцать (хлоп-хлоп) Хартия Вольностей дарована нации.
Эта, последняя, строчка ей всегда нравилась — легко запоминалась из-за рифмы. «Один восемь пятьдесят четва (хлоп-хлоп) Разразилась Крымская война (хлоп-хлоп)» — именно так они всегда выговаривали, сколько бы мисс Мейсон их ни поправляла. И так декламация продолжалась вплоть до:
Один девять сорок (хлоп-хлоп) Битва за Британию. Один девять семьдесят четыре (хлоп-хлоп) Британия вступила в Общий рынок в Риме.
Мисс Мейсон выводила их из стародавней древности и возвращала в ту же точку, от Рима к Риму, назад к истокам. Таким образом, она устраивала для их умов разминку — добивалась податливости. Затем она начинала рассказывать истории о рыцарстве и славе, чуме и голоде, тирании и демократии; о королевской роскоши и достоинствах здравого индивидуализма; о святом Георге, небесном покровителе Англии, Арагона и Португалии, а также защитнике Генуи и Венеции; о сэре Фрэнсисе Дрейке и его героических плаваниях; о Боадицее и королеве Виктории; о местном сквайре, который побывал в крестовых походах, а теперь, обратившись в камень, покоится в приходской церкви подле своей жены, положив ноги на собаку. Они слушали, навострив уши, потому что если мисс Мейсон была ими довольна, в конце урока она опять переходила к декламациям — но уже иным. Нужно было по событию назвать дату; бывали вариации, импровизации и подковырки; слова увертывались и прятались, но класс отчаянно цеплялся за обрывок ритма. «Елизавета и Виктория» (хлоп-хлоп-хлоп-хлоп), и они отвечали «1558 и 1837» (хлоп-хлоп-хлоп-хлоп). Или (хлоп-хлоп) «Вулф в Квебеке» (хлоп), и надо было ответить (хлоп-хлоп) «1759» (хлоп). Или вместо подсказки «Пороховой заговор» (хлоп-хлоп) мисс Мейсон подсовывала «Гай Фокс — живым был взят» (хлоп-хлоп), и нужно было подобрать рифму. «Один шесть ноль пять» (хлоп-хлоп). Она таскала их туда-сюда по двум тысячелетиям, и история из упрямого, постепенного продвижения вперед превращалась в ряд ярких, стремящихся затмить друг друга моментов, в фасоль на черном бархате. Много времени спустя, когда в ее жизни произошло все, чему было предначертано произойти, Марта Кокрейн все еще слышала хлопки мисс Мейсон, когда встречала в книге какое-нибудь имя или дату. Бедный Нельсон в битве пал, Трафальгар 1805, Эдуард Восьмой расплатился за свое увлечение, 1936, отречение.
Джессика Джеймс, подруга и христианка, сидела сзади нее на истории. Джессика Джеймс, ханжа и предательница, сидела перед ней на Собрании. Марта была умная девочка, а следовательно, в Бога не верила. За утренней молитвой, крепко зажмурив глаза, она молилась не так, как все, а:
Потчуй кашей иже неси нам на всех,
Да сварится вымя твое,
Да убудет лекарствие твое,
Да будет школа твоя на Сене, там, где Орли.
Хлеб ваш не нужен — дождь нам взвесь,
И оставь вигвам, стог и чаши, якоже мы оставляем скворушкам кашки; И поведи нас в цирк Шеннона, но убавь насос плюгавого. Яко твои есть лекарство, лилии, сказка, Ныне, и присно, навеки век опрокинь.
Одна-две строчки, по ее мнению, не очень-то удались, но она над ними работала. Стишок не казался ей богохульным — ну разве что место насчет вымени. Кое-что она считала довольно-таки красивым: кусочек про лекарство, лилии и сказку почему-то всегда воскрешал в ее памяти «Девять штук фасоли вьющейся — круглые», которые Бог, если бы он существовал, почти непременно бы одобрил. Но Джессика Джеймс ее выдала. Нет, она поступила умнее: подстроила так, что Марта выдала сама себя. Однажды утром, по знаку Джессики, все вокруг Марты умолкли, и отчетливо послышался одинокий голос, торжественно призывающий взвесить дождь, оставить вигвам, стог и чаши и повести в цирк Шеннона; тут, открыв глаза, она уткнулась взглядом в шарнирные плечи, куриную грудь и горящие христианским гневом глаза мисс Мейсон, которая сидела на молитве с ее классом.
До конца учебного года ее заставляли выходить вперед и молиться громко, чтобы за ней повторяла вся школа, произносить слова отчетливо, имитировать горячую веру. Вскоре Марта обнаружила, что получается у нее очень даже неплохо; уверовавший во Христа заключенный, она доказывала совету по условно-досрочному освобождению, что дочиста отмыла свою душу от грехов — не соблаговолят ли они поразмыслить на досуге насчет амнистии? И чем настороженнее становилась мисс Мейсон, тем больше удовольствия получала Марта.
Ее начали отзывать в сторонку для разговора по душам. Спрашивали, чего она добивается своим смутьянством. Говорили, что для ее поведения есть особое слово — «умничать». Советовали: дескать, цинизм, Марта, — это родной брат одиночества. Надеялись, что она все-таки не зарвется. А также намекали — кто тонко, кто не очень, — что семья Марты не похожа на другие, но испытания даются человеку, дабы он выходил из них с честью, и всякий — сам строитель своего характера, так уж заведено.
Как можно «строить характер», она не понимала. Характер — это ведь то, что у тебя уже есть, в крайнем случае то, что меняется из-за происходящего с тобой, — вот ее мама, к примеру, теперь стала жестче и раздражительнее. Разве человек может сам построить свой характер? В поисках ответа она рассматривала деревенские каменные ограды: каменные блоки, а между ними — известка, а увенчана стена остроугольными кусками кремния, которые и означают, что ты выросла, построила себе характер. Чушь какая-то. На фотографиях Марта всегда морщила лоб над тайнами мироздания, надув нижнюю губу, намертво сдвинув брови. Что это было — неодобрение окружающей действительности, проявление ее неудобного «характера»? Или же дело было совсем в другом — что ее матери (когда та сама была маленькой девочкой) сказали, будто фотографировать надо, обязательно встав правым боком к солнцу?
В любом случае тогда у нее были дела поважнее, чем строительство характера. Спустя три дня после Сельскохозяйственной Выставки — и это уже было правдивое, бесхитростное, необработанное воспоминание, в котором Марта не сомневалась… практически не сомневалась, — Марта сидела за кухонным столом; мать готовила, хотя и не напевала, и Марта это помнила — нет, знала, она достигла возраста, когда воспоминания отвердевают до степени факта, — итак, ее мать молча возилась у плиты, и это был факт, Марта собрала свой паззл до конца, и это был факт, в паззле оставалась дырка размером с Ноттингемшир, через которую виднелись разводы на деревянной столешнице, и это был факт, отца на заднем плане не было, и это был факт, Ноттингемшир находился в отцовском кармане, и это был факт, она подняла глаза, и это был факт, с подбородка матери капали в суп слезы, и это был факт.
Защищенная прочными стенами своей детской логики, она осознала, что маминым объяснениям верить не следует. Она даже глядела слегка свысока на эту непонятливость и слезы. Для Марты все было просто, проще не бывает. Папа ушел искать Ноттингемшир. Думал, он лежит в кармане, а потом посмотрел — оказывается, нет. Вот почему он не улыбался ей с высоты своего гигантского роста и не сваливал вину на кошку. Он знал, что нельзя подвести дочку, вот и пошел разыскивать пропажу, но дело оказалось долгое. Вскоре он вернется, и все наладится.