Смертный бессмертный
Ревность Берты не утихала. Главным ее занятием стало выискивать во мне знаки приближения старости. Не сомневаюсь, бедняжка любила меня всем сердцем; но никогда еще женщина не находила более мучительного способа выказать свою нежность. Она разглядывала мое лицо в поисках морщин, искала в походке первые признаки дряхления – а я ходил с юношеской живостью и, поставь меня среди двадцати молодых людей, показался бы из них самым юным. На других женщин я не осмеливался и смотреть. Однажды, когда Берте показалось, что одна деревенская красотка благосклонно на меня взглянула, жена купила мне седой парик. Всем знакомым рассказывала, что выгляжу-то я молодо, но мой организм разрушается изнутри, и мой здоровый вид – не что иное, как опасный симптом. И мне самому твердила то же: молодость – болезнь, в любой миг я должен готовиться если не к внезапной и страшной смерти, то, по крайней мере, к тому, что в одно прекрасное утро проснусь дряхлым, согбенным, седым стариком. Я не мешал ей, часто даже поддакивал. Ее мрачные пророчества отвечали моим собственным раздумьям о своем положении, и я внимательно, даже с болезненным интересом прислушивался ко всему, что могли изобрести на эту тему ее быстрый ум и возбужденное воображение.
Однако к чему задерживаться на этих подробностях? Так мы прожили еще много лет. Берту разбил паралич; она оказалась прикована к постели, я ухаживал за ней, как за ребенком. Она сделалась сварливой и непрестанно тянула одну песню: о том, насколько я ее переживу. Единственное, что утешало меня тогда и утешает сейчас: я безупречно исполнил свой долг перед супругой. Моей она была в юности, моей осталась и в старости; и, наконец, забросав ее мертвое тело землею, я зарыдал от сознания, что ничто больше не связывает меня с человечеством.
Сколько минуло с тех пор бед и забот – и как скудны, как пусты были немногие радости! Здесь остановлюсь: нет смысла продолжать. Моряк без руля и без компаса, носимый волнами по бурному морю; путник, заблудившийся в широкой степи без единого приметного камня или межевого знака – таков я; только моя участь еще бесприютнее, еще безнадежнее. Моряка, быть может, спасет проплывающий мимо корабль, путника – огонек в окне далекой хижины; у меня же не осталось маяков, кроме надежды на смерть.
Смерть! – таинственная грозноликая подруга трепещущего человечества! Почему мне одному из всех смертных отказала ты в своем приюте? Как я жажду могильного покоя, глубокого безмолвия гробницы! Когда же прервется нескончаемый поток мыслей и сердце перестанет биться от волнений, являющих собой лишь тоску и скорбь в разных обличиях?
Бессмертен ли я? Я возвращаюсь к своему первому вопросу. Для начала, разве не более вероятно, что зелье алхимика заключало в себе лишь долголетие, а не вечную жизнь? Надеюсь на это. И потом, не стоит забывать, что я выпил лишь половину приготовленного препарата. Быть может, чтобы заклятие сработало полностью, следовало потребить весь? Наполовину осушив Эликсир Бессмертия, и бессмертным станешь только наполовину; а значит, моя Вечность – обман, ничто!..
Но кто исчислит, сколько лет составляют половину вечности? Я часто пытаюсь представить себе, по каким правилам можно делить бесконечность. Порой принимаюсь считать предстоящие мне годы. Один седой волос я уже отыскал. Глупец! – неужто я жалуюсь на седину? Да, порой в сердце вползает холодный страх перед старостью и смертью; чем долее живу, тем больше страшусь смерти – и тем более ненавистна мне жизнь. В такую загадку обращается человек, когда – рожденный для гибели – борется, как я, против неизменных законов собственной природы.
Не будь этой необъяснимой боязни, разумеется, я мог бы умереть: от огня, от меча, от глубокой воды не защитит и снадобье алхимика. Не раз я всматривался в кристальную глубину безмятежного озера или в бурный речной поток и говорил себе: там, на дне – покой; но вслед за тем поворачивался и уходил, чтобы прожить еще один день. Я спрашивал себя, станет ли самоубийство преступлением для того, кто никак иначе не в силах открыть для себя врата иного мира. Я испробовал все – разве только не делался военным или дуэлянтом, уязвимым для моих смертных со… но нет, здесь я отступал. Они мне не собратья. Неугасимая сила жизни в моем теле и их эфемерное существование разводят нас по разным полюсам. Ни на самого ничтожного из них, ни на самого могущественного не подниму я руку.
Так живу я уже долгие годы: одинокий, уставший от самого себя, жаждущий смерти, но неспособный умереть – смертный бессмертный. Ни алчность, ни желание славы или власти меня не посещают, и жажда любви напрасно точит сердце: ей не встретить взаимности, не найти равного, на кого она могла бы излиться – она живет лишь затем, чтобы мучить меня.
Но сегодня я понял, как положить этому конец, не поднимая руку на себя и другого не превращая в Каина. Отправлюсь в экспедицию, в которой не уцелеть смертному – даже такому, как я, полному сил и здоровья юности. Там я испытаю свое бессмертие, там найду вечный покой – или же вернусь, став чудом и благодетелем рода человеческого.
Перед отъездом жалкое тщеславие побудило меня исписать эти страницы. Не хочу умереть, не оставив о себе памяти. Три столетия протекли с тех пор, как я испил роковую чашу; прежде чем завершится следующий год, я, встречаясь с грозными опасностями – борясь с силами холода на их суровой родине, изнывая от голода, тяжких трудов и бурь, – предам это тело, слишком прочную клетку для жаждущего свободы духа, на растерзание стихиям; если же выживу, имя мое будет вписано в ряд знаменитейших сынов человеческих; и, выполнив свою задачу, я прибегну к более решительным мерам и, распылив и уничтожив атомы, составляющие мое тело, отпущу на свободу заточенную в нем жизнь, неспособную воспарить над этой тусклой землей в сферы, более сродные ее бессмертной сущности.
Превращение
Но с той поры в урочный срокМне боль сжимает грудь,Я должен повторить рассказ,Чтоб эту боль стряхнуть.Брожу, как ночь, из края в крайИ словом жгу сердца,И среди тысяч узнаю,Кто должен исповедь моюПрослушать до конца.Я слыхал, что, когда приключается с человеком нечто удивительное, сверхъестественное и ужасное, то, как бы ни стремился этот человек скрыть пережитое, время от времени некое внутреннее землетрясение разверзает перед изумленными зрителями глубины его души. Теперь я по себе знаю, что так оно и есть. Напрасно клялся я никогда не открывать человеческим ушам тех ужасов, которым однажды в припадке дьявольской гордыни подверг себя. Святой отец, выслушавший мою исповедь и воссоединивший меня с церковью, скончался. Никто не знает, что когда-то…
Почему же не оставить все как есть? К чему вести рассказ о нечестивце, искусившем Провидение, и о победе смирения над гордой душой? Зачем? Ответьте, мудрецы, проникшие в тайны человеческой природы! Знаю одно: ни гордость, от которой, увы, я до конца не избавился, ни стыд, ни даже страх стать ненавистным роду человеческому не помешают мне рассказать мою историю.
Генуя, моя родина! Гордый город, что глядится в голубые волны Средиземного моря! Помнишь ли ты меня в ребячестве, когда миром моим были твои отмели и прибрежные скалы, ясные небеса и веселые виноградники? Блаженная пора, когда сама ограниченность мира, сковывая физические силы, оставляет широкий простор юному воображению; единственное время в жизни, когда наслаждение неразлучно с невинностью. И однако кто, оглянувшись на детство, не вспомнит его печалей и мучительных тревог?