Избранные труды. Теория и история культуры
В общественной жизни заключительных десятилетий XX столетия властно царит тот же образ действительности. Об антиномии «порядок — хаос» говорят вторжение в устойчивые государственно-политические и культурные традиции основных европейских стран Разрушающих их форм жизни, идей и навыков, принесенных массами, переселившимися сюда из колоний и стран «третьего мира»; новые «отношения между системой (экономикой и государством) и жизненным миром в условиях позднего капитализма», обнаруженные и именно в такой формулировке описанные Юр-
91
геном Хабермасом4 ; новое усиление внимания к соотношению «плановая организация — рыночная стихия»; повсеместное обострение проблемы неконтролируемых миграций5 ; превращение преступности из явления, маргинального по отношению к стабильной общественной структуре, в явление, пронизывающее, дезорганизующее и корректирующее эту структуру изнутри; превращение войн из планируемого штабами боевого взаимодействия организованных войсковых масс в так называемые региональные конфликты, где нет четкой границы между бойцами и гражданским населением, где инициатива и тактика часто определяются неформальными группами на основе смутных идеологических ориентиров, эмоций и переживаемого жизненного опыта, а взаимодействие таких групп с политическими структурами меняется день ото дня.
Антиномия «порядок — хаос», таким образом, все яснее выступает как универсальная внутренняя форма культуры второй половины XX в. и в этом своем качестве начиная примерно с 60-х годов определяет основное содержание происходящей научной революции.
С тем же образом действительности, запечатленным во внутренней форме современной культуры, связано в сегодняшней цивилизации и восприятие науки. На протяжении столетий всеобщим и безусловным было убеждение в разноприродности и несовместимости науки и культуры. Наука по природе своей характеризуется объективностью, анализом, логикой каузальных связей, вери-фицируемостью выводов, приматом истины над ценностью. Культура, как всегда считалось, непосредственно отражает жизнь; она есть сфера субъективно переживаемых ценностей; она фиксирует опыт не только в понятиях, но и в образах, несет в себе индивидуально и исторически изменчивые моральные и художественные коррективы истины и ценности. В основе этого различения -противоположность, с одной стороны, структурированного бытия, как сферы науки, и, с другой — жизни вместе с отражением ее в культуре, которые имеют дело с реальностью текучей, бесконечно изменчивой и индивидуализованной, т. е. неструктурированной и в этом смысле хаотичной.
За ним, за этим различением, вырисовывается различение несравненно более глубокое — жизни в ее непосредственности и на этой непосредственности основанной ценности, ценности созерцания, переживания, отрадного и нерефлектирующего единения с миром и людьми, с пейзажами и обычаями, ответственности перед началами очевидными, ясными, осязаемыми и потому непрелож-
92
ными, и, с другой стороны, — знания, требующего выйти за рамки непосредственности и созерцания, отвлечься от очевидности, проникнуть в трудную для постижения и потому темную глубину всего, что в ходе привычной жизни представляется не требующим раздумья, ясным и осязаемо непреложным. Жизнь в ее непосредственности всегда ориентирована индивидуально: я люблю этого человека и недолюбливаю того, я вижу над собой на небе темные облака и предчувствую, что завтра будет дождь. Знание начинается с обобщения и тем самым со стирания индивидуальности факта, наблюдения, события: я знаю, что такое доброта и что такое высокомерие, и только поэтому отличаю людей добрых от людей высокомерных — тот факт, что я люблю первых и недолюбливаю вторых, лежит уже где-то за пределами знания как такового; связь облаков на закате и завтрашнего дождя может остаться моим предчувствием, но знанием оно становится лишь в той мере, в какой опирается на неоднократно повторенный, т. е. сверхиндивидуальный, опыт, мой и других людей, в прошлом и в настоящем.
Если жизнь в ее данности и непосредственности, в ее переживании есть бесспорное благо, то познание, данность и непосредственность жизни уничтожающее, выступает как зло и грех. На заре культуры различение их привело к изгнанию Адама и Евы из рая, описанному на первых страница Библии; после всех бесчисленных, веками длившихся толкований этого эпизода Байрон в «Манфреде» подвел им итоги в афористическом стихе: «Древо познания не есть древо жизни». Трагический смысл, скрытый в связи, противоречивой и неразрывной, жизни и познания, обнаруживается в начале не только иудейской, но и эллинской традиции. Царь Эдип, опираясь на мудрость и знания, разгадал загадку Сфинкса, нашел решение головоломки, недоступной простому человеческому пониманию, и заплатил за это смертным грехом и собственной гибелью. То же — у Сенеки, говорившего, что бессмысленно пытаться измерить расстояние между звездами, если невозможно измерить человеческую душу, что глупо определять, какая линия может быть названа прямой, если не удается найти прямой путь в жизни6 . Убеждение, здесь выраженное, вышло далеко за рамки библейски-иудейского или античного культурного круга и было продолжено в христианстве, особенно мистическом, особенно восточном. О научном познании как сфере поверхностного рационализма, жизни постороннего, и о средоточии и высшем выражении жизненного начала в вере говорили и писали Дионисий Ареопагит в V веке, Симеон Новый Богослов в X, Аввакум в XVII и вплоть до П.А. Флорен-
93
ского: «Наука, несомненно, есть только грань, поверхность жизни, и она не может [не] быть иной, нежели вся глубина жизни»7 . Надо ли напоминать о Гёте в «Фаусте»: «Сера, мой друг, теория всегда //Лишь древо жизни вечно зеленеет»? О Достоевском в «Записках из Мертвого дома»: «Хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня»? О столь многих других?
Кратко воспроизведенная здесь вековая генеалогия интересующего нас тезиса имеет прямое отношение к научной революции, переживаемой сегодня. Она подтверждает на историческом и онтологическом уровнях существование бесспорного и вечного, принципиального и неустранимого конфликта науки, как наиболее последовательной формы рационального познания, и жизни, как непосредственно переживаемого первозданного блага, дарованного человеку. Если не конфликта, то во всяком случае принадлежности их к разным сферам бытия. Между тем смысл научной революции, переживаемой сегодня наукой вообще и гуманитарной наукой в частности, как раз и состоит в преодолении этого непреодолимого конфликта — в научном познании культурно-исторической жизни именно как жизни, во всей ее повседневно-бытовой непосредственности, в ее текучести, непредсказуемости, капризной и неуловимой изменчивости, в бесконечности ее индивидуальных вариаций.
В этом все дело. На протяжении трехсот или четырехсот лет в гуманитарной сфере конфликт разрешался таким образом, что объектом научного познания становились только те стороны и проявления исторического бытия, духовной деятельности и культуры, которые были такому познанию адекватны, т. е. выражали не жизнь людей во всем ее конкретном многообразии и чувственной достоверности, а либо систему категорий, в которых историческая жизнь оказывалась интерпретирована и сублимирована, либо, действительно, конкретные факты, но относящиеся не столько к жизни, сколько к характеризующим ее обобщениям, из этих фактов выводимые, ими доказываемые и подтверждаемые.
Конкретное многообразие и чувственная достоверность не укладывались в научный анализ, были иноприродны по отношению к нему и потому с общего согласия передавались в ведение и достояние философов или исторических романистов. В блестяших исследованиях Мишле, Олара, Сореля, Блосса, Матьеза были выяснены все этапы, все стороны революционной эпопеи 1789— 1794 гг., обследованы все архивы в Париже, в провинции, за пределами Франции, не только описан фактический ход революции,