Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим
Было славно сидеть на початках, и я пересел туда, где солнце согрело местечко потеплее. Я мечтал о славе. Мне хотелось надеть свою королевскую корону, но для этого нужно было встать и найти ее в моей комнате, а мне так хорошо сиделось на кукурузе. Я вытащил из кармана хрустальную пробку от графина, посмотрел сквозь нее на вишни, потом на свою картину. Затем перевел на кукурузные початки – они были лучше всего. Бесконечная истома охватила меня, и я снял штаны, чтобы кожей чувствовать теплую кукурузу. Я высыпал на себя мешок зерна, чтобы над моим животом и бедрами получилась пирамида. Я думал, что г-н Пичот ушел на долгую утреннюю прогулку и, как всегда, вернется только к обеду. И мне хватит времени снова ссыпать кукурузные зерна в мешок. Я высыпал второй мешок, когда на пороге внезапно появился г-н Пичот. Казалось, я на месте умру от стыда, в этой же сладостной позитуре, но он, поглядев на меня в крайнем изумлении, не сказал ни слова и прошел прочь, чтобы больше не возвращаться. Прошел час, и солнце перестало согревать для мое импровизированное ложе. Я чувствовал, что не могу двинуться. Но надо было пересыпать зерно в мешки. Сложив ладони ковшиком, я взялся за бесконечную, изнурительную работу. Несколько раз я хотел плюнуть на все и уйти, но меня удерживало чувство вины. Последний десяток пригоршней был крестной мукой, а последние зернышки весили столько, что мне казалось – я не смогу поднять их с пола. Мне едва хватило сил подняться по лестнице в столовую, где меня встретили выразительным молчанием. Чувствовалось, что только что обо мне говорили. Г-н Пичот жестко сказал:
– Я поговорю с твоим отцом, чтобы он нанял для тебя учителя рисования.
– Нет, – страстно возразил я, – мне не нужен учитель рисования. Я художник-импрессионист.
Мне не было точно известно значение слова «импрессионист», но ответил я вроде бы вполне логично. Г-н Пичот расхохотался:
– Поглядите на этого ребенка – как самоуверенно заявляет, что он импрессионист!
Я умолк и продолжал обгладывать куриную косточку. Г-н Пичот стал говорить, что с конца будущей недели надо начинать сбор цветков липы. Этот сбор имел для меня немало последствий. Но прежде, чем рассказать об этом, закончу о своем регламенте в незабываемом имении «Мулен де ла Тур». Это подведет черту и расположит к последующим головокружительным любовным сценам. Прошу простить, но несколькими строчками напомню начало моего расписания, прежде чем продолжу описывать его в деталях с того самого места, где остановился.
Десять часов: пробуждение с публичным обнажением. Эстетический завтрак перед импрессионистскими полотнами Рамона Пичота. Теплый кофе с молоком, пролитый на рубашку. С одиннадцати до двенадцати с половиной: мастерская и мои живописные изобретения: второе открытие импрессионизма, второе рождение эстетики мании величия.
Завтрак: слушаю во все уши беседу г-на Пичота, нередко изобилующую эвфемизмами. Это мне необходимо, чтобы уточнить распорядок дня в соответствии с домашними делами и предвидеть иной раз с трудом оберегаемые радости одиночества. Все сельскохозяйственные или любые другие события в «Мулен де ла Тур» могли быть поводом для придумывания новых мифов, так как выводили новых персонажей в их естественном обрамлении: косилыциков, работников, сборщиц фруктов или меда.
Вторую половину дня я посвящал только животным, которых держал в большом курятнике за такой мелкой металлической сеткой, что сквозь нее не ускользнула бы даже ящерка. Здесь у меня были: два хомячка – один большой, другой маленький, множество пауков, черепаха и мышка. Мышь, пойманная в мельничной муке, жила сейчас в белой жестяной коробке из-под печенья, на которой по случайному совпадению были изображены мышата, грызущие печенье. Каждому из пауков я соорудил местечко в картонной коробке, что облегчало мои медитативные опыты. Всего у меня набралось около двадцати пауков, и я увлеченно наблюдал за их повадками.
Был в моем зоо и монстр – ящерица с двумя хвостами: один нормальной длины, другой зачаточный. Этот символ раздвоения был для меня тем более загадочным, что существовал у живого мягкого существа. Раздвоения давно интересовали меня. Каждая встреча с минеральной или вегетативной развилкой заставляла меня задумываться. Что означала эта проблема раздвоенной линии или предмета? На деле я не вполне понимал – они равно относятся к жизни и смерти, движению и удержанию; «оружие или защита, объятие или ласка, форма, одновременно поддержанная содержанием». Как знать? Как знать? В задумчивости я гладил пальцем место, где хвосты разделялись, а между ними оставалась пустота, которую могло наполнить только мое неуемное воображение. Я разглядывал свою руку и четыре раздвоения пальцев, которые мысленно продолжал в пространстве до бесконечности. Как знать? Может быть, это линька? Наступала ночь – и только она выводила меня из глубочайшей задумчивости.
Закат солнца означал, что пришла пора сбегать в огород полакомиться плодами земных садов. Я откусывал от всего – от свеклы, дыни, сладкого лука, нежного, как молодая луна. Я откусывал лишь раз, чтобы не наедаться. Я бы очень скоро объелся, если бы не перебегал от одного фрукта или овоща к другому. Вкус каждого обжигал мое нёбо так же бегло, как просверк светлячков в зарослях. Иногда достаточно было лишь взять плод, коснуться его губами или прижать к горячей щеке. Мне нравилось кожей ощущать кожицу нежной и влажной, как собачья морда, сливы. Я оставался в огороде, пока не сгущались сумерки. Все-таки мой распорядок предусматривал некоторые нарушения регламента: можно было набрать в саду вволю жирных червей – вот и все. Я хотел нанизать их на шелковую нитку и сделать эффектные бусы для Юлии. Она, конечно, сразу бы испугалась, и тогда я смог бы подарить их моей малышке Дуллите. Пыжась от гордости, я представлял ее украшенной моими червячными бусами(Подобные бусы – не мое собственное изобретение, как может показаться. Это постоянная игра-забава крестьянских детей из окрестностей «Мулен де ла Тур».).
Наступала темнота – и меня неодолимо тянуло к башне, на которую я взирал снизу пылким взглядом верности и преданности. Ее озаряли розовые отблески почти спрятавшегося солнца. Над ней парили три огромные черные птицы. Мое путешествие туда, наверх, было самым торжественным мигом всего дня. Но при подъеме огромное нетерпение смешивалось с некоторым сладостным страхом. Как-то я долго смотрел с башни на горы, которые и в сгущающийся тьме можно угадать по сверкающей золотой волнистой линии, которую высвечивал на горизонте закат солнца, а прозрачная чистота воздуха делала весь пейзаж точным и стереоскопическим. С высоты башни я мог снова предаваться самым грандиозным мечтам, таким, как дома в Фигерасе. Со временем они принимали все более определенные социальные и моральные очертания, несмотря на стойкую двусмысленность и постоянное смешение с парадоксами. То я представлял себя кровавым тираном, обращающим в рабство народы лишь для удовлетворения своих блистательных прихотей, то я был парией и погибал самой романтической смертью. От жестокого полубога до смиренного труженика, минуя гениального художника, я возвращался всегда к… Сальвадору, Сальвадору, Сальвадору! Я мог без конца повторять свое имя. Воображая жертву, обреченную и отвратительно трусливую, я вглядывался в сумрак ночи, уверенный в одном: жертвой буду не я.
Ужин в слабо освещенной столовой становился приятным выздоровлением после разгула башенного красноречия. Сидя на соседнем стуле, меня ждал сон. Порой он даже толкал меня ногой под столом – и я поддавался ему. Как-то вечером, наполовину уснувший к концу ужина, я расслышал, как г-н Пичот неразборчивым шепотом объявил, что сбор цветков липы начнется послезавтра. Наконец, настал этот день. А вот рассказ, которого вы так ждали: КОСТЫЛЬ И СБОР ЛИПОВОГО ЦВЕТА
Рассказ о жгучем солнце и буре, о любви, и страхе, о липовом цвете и костыле, рассказ, по ходу которого меня не покинет призрак смерти, – назовем это так.
В назначенный день мы поднялись в раннюю рань. Юлия, две работницы и я взобрались на чердак башни, чтобы разыскать там лестницу. Огромный темный чердак был загроможден всякой причудливой всячиной. Мне до сих пор не приходилось тут бывать. Переступив порог, я обнаружил два предмета, которые сразу же отделил от другого безликого хлама. Первый – массивная позолоченная корона в виде лаврового венца, с которого свисали две шелковые выгоревшие ленты с надписями на не знакомом мне языке. Вторая вещь, очаровавшая меня, был костыль. Я никогда раньше не видел костыля, и он особенно поразил меня своим необычным видом. Взяв себя в руки, я понял, что в жизни не смогу его потерять, что бы не случилось. Костыль был величав и торжественней, и он прекрасно заменял мой скипетр (ручку старого веника), который я где-то потерял. Развилка костыля, на которую опираются подмышкой, была покрыта каким-то тонким потершимся материалом с запахом тленья, к которому так и хотелось с наслаждением прижаться ласковой щекой или задумчивым лбом. Я спустился и вышел в сад, держа в руке костыль и размахивая им. Этот предмет придавал мне уверенности и такого высокомерия, на какое я еще не был способен. Под большими липами только что поставили три большие лестницы. На земле были растянуты белые полотнища, чтобы сбрасывать на них первые сорванные ветки, усыпанные цветами. На лестницах стояли незнакомые молодки, две из них были похожи друг на друга и очень хороши собой. У одной из них была прекрасная полная грудь, до мельчайших деталей обрисованная под шерстяным корсажем, обтягивающем формы. Третья товарка была безобразна, ее желтые зубы торчали вперед из выступающих десен. Казалось, будто она все время гогочет. Кроме этих трех теток, там была девочка лет двенадцати, она стояла на нижней ступеньке лестницы – и смотрела вверх, на мать. Внезапно я влюбился в нее, наверно, потому, что своей манерой немного выгибать спину и вертеть бедрами она напоминала Дуллиту. Я никогда не видел лица Дуллиты – и мне легко было спутать двух девочек так же, как раньше я спутал Дуллиту и Галючку Редивива. Костылем я дотронулся до спины девочки, она повернулась ко мне, и я самоуверенно и непререкаемо заявил ей: