Анастасия
– Неужели она откинет их назад и предстанет совсем нагая? – прошептал Митя.
– Да нет же, нет. Это же будет слишком дурно. Это же нельзя, – в запале отвечал он. – Митя, это же будет дурно… Как она могла?
– Да, перестань же! Это не Анастасия. Это не графиня Ланская. Ты понимаешь, что это бред! Она не может оказаться здесь.
– Но ты же видел, как её вели за руку на этот постамент. И усадили на красный диван. Я сразу узнал её белую пелерину и кружевные манжеты.
– Они все одинаковые, эти манжеты.
– Да, нет же. Я запомнил её барочек [3]. Ты же знаешь, что я рисую. У меня почти фотографическая память на узоры. Такой был только на её гимназическом платье.
– Но сам подумай, Джордж, зачем ей это?
– Я не знаю. Попроси у халдея простой воды, у меня пересохло горло.
Он сорвал черную бабочку и крепко дернул ворот. На пол с треском полетели пуговицы.
В зале постепенно стихла музыка, и раздалась барабанная дробь.
– А сейчас, господа, мадемуазель Кора предстанет перед нами во всей своей природной красоте! – торжественно объявил ведущий. – Похлопаем, господа. Кора еще совсем юная девушка. И ей нужна ваша поддержка. Кора, смелее! И вы, смелее, господа! Как мы и обещали, в конце нашего представления пройдет аукцион на один «тет-а-тет» с нашей новой звездой.
– Какой ещё «тет-а-тет»? – развязано крикнул высокий и грузный господин. – Я пришёл в бордель и желаю получить эту девку! И я заплачу столько, сколько вы потребуете.
– И я! – крикнули из другого будуара.
– И я!
Поднялся шум. Всюду слышались скабрезности, и звучала грязная брань.
– Господа, вы знаете условия. Речь идёт лишь о коротком свидании, без телесного контакта. Мадемуазель Кора еще девственница и учится в гимназии, – старался перекричать всех ушлый конферансье.
Он смотрел на золото её длинных волос. Губы беззвучно шептали какие-то всплывшие в памяти стихи.
Умеешь ты сердца тревожить,Толпу очей остановить,Улыбкой гордой уничтожить,Улыбкой нежной оживить… [4]– Эту кокотку зовут Корой… – настойчиво прошептал Митя. – Это не Настя, слышишь. Нет! Это не она…
– Митька, это не кокотка. Это Настя! Но, зачем же она, Митька? Она же не бедна. Зачем? При её положении?
– Может, мы чего-то не знаем? Может, их семейство в долгах? Ты помнишь, Журавский говорил, что её отец разорился? А может, Мадлен заставила её? Ей, верно, чудовищно стыдно. Она, наверное, роняет от стыда слёзы.
– Силь ву пле, господа! – вновь раздалась барабанная дробь.
И, наконец, она пошевелилась. Она сделала шаг вперёд, изящно ступив прекрасными босыми ножками по красному бархату. Подняла голову и качнулась так, что водопад густых рыжих волос взметнулся небольшим вихрем. Это выглядело немного странно, ибо в помещении не было ветра. Это чудо длилось лишь несколько мгновений – золотистые волосы взвились по сторонам, подобно крыльям пронизанного солнцем ангела. Они вспыхнули, словно поток огненных протуберанцев. А после опали у неё за узкой белоснежной спиной и мерцающими молочными плечами.
В зале все ахнули. Все будто ослепли и онемели от её совершенной красоты. Зал, переполненный мужчинами, походил ныне на тот самый, знаменитый Ареопаг, перед которым когда-то разделась Фрина. Каждый из этих мужчин глубинно знал, что ему посчастливилось увидеть самое совершенное божье творение. Женщину немыслимой красоты. Линии её обнаженной фигуры были настолько идеальны, что даже у самых строгих критиков не нашлось бы ни единого слова, могущего усомниться в совершенстве её природы.
Он ахнул вместе со всеми, а после широко распахнул глаза, стараясь втянуть в себя её божественный образ, навсегда запомнить его, чтобы потом много раз его рисовать.
По памяти…
В ней было то, что художники и поэты именуют «воплощенной женственностью».
Он внимательно смотрел ей в лицо. Он ожидал увидеть робость или девичий стыд, но тщетно. Вместо этого он увидал её победную, самую прекрасную в мире, обворожительную улыбку и шалые зеленые очи, которые с вызовом и бесстыжим сладострастием смотрели ему прямо в душу.
Париж, Монмартр. Октябрь 1928 г.
– Это и есть твой «Национальный торт»? – чуть запыхавшись, спросил я, преодолев последнюю ступеньку перед смотровой площадкой базилики Сакре-Кёр (Basilique du Sacre-C?ur).
– Именно! – с радостью отозвался Алекс, потирая уставшие ноги. – Всё-таки нам нужно было ехать на метро и начать экскурсию от Бланш (Blanche).
– Ничего, зато хоть немного размялись. Вот уже два дня, как я только и делаю, что фланирую от одной своей французской тётушки к другой и поглощаю несметное количество пирожных и круассанов. Если я задержусь в Париже на целый месяц, то мне придётся перешивать все свои штаны.
– Ох, уж об этом ты не переживай. Здесь какой-то иной воздух. Я редко встречаю в Париже полных людей, хотя французы поглощают много хлеба и багетов, пьют вино и вообще не дураки в плане всяческих кулинарных изысков. Каждый второй парижанин является матерым чревоугодником. Я бы всех их обязал исповедоваться именно в этом грехе, – хохотал Алекс, обнажая полоску белоснежных зубов.
На смотровой площадке Сакре-Кёр, словно на ладони, простирался весь Париж. По- летнему голубое небо со стайкой ватных облаков, светлые дома одинаковой высоты – город казался белым, по-настоящему белым, с изысканными фасадами зданий, роскошными мансардами и тонкой вязью чёрных ажурных оград. Холм утопал в зеленых и золочёных кронах платанов, вязов, резных каштанов и клёнов. Вдалеке, меж улочками, виднелась оранжевая и даже багровая листва. И всё вместе делало этот вечный город похожим на яркую открытку, испещренную солнечными бликами.
– Ты знаешь, теперь я понимаю, почему Импрессионизм зародился именно во Франции, – выдохнул я.
– Почему? – Алекс неизменно улыбался, глядя на меня голубыми, как парижское небо глазами.
– Алекс, твои любовницы часто говорят тебе комплименты о глазах?
– Я тебя умоляю, Борис. Давай ты не станешь спрашивать меня о моих любовницах.
– И всё-таки.
– Полина сказала, что глазами я похож на Есенина.
– И ты наверняка обиделся? Или наоборот?
– Нет, с чего мне обижаться? Я не настолько тщеславен.
– Ну-ну… Тебя, графа по происхождению, сравнили с пиитом из простолюдинов?
– Не юродствуй, Борис. Есенин был гением, самородком из крестьян, – с лёгкой улыбкой отвечал мне друг. – Если бы ты знал, как я грущу по России, читая именно есенинские строки.
Выражение его глаз изменилось. Я присмотрелся к Алексею. За те пять лет, что мы не виделись, он сильно возмужал. Передо мной теперь стоял вовсе не златокудрый юноша, тот юноша, каким я помнил его со времени нашей последней встречи. Он был одет в великолепный твидовый костюм, пошитый по последней французской моде. Его приятные и мягкие черты оттенял фетр дорогой шляпы от капитана Молино [5]. Тонкие пальцы, унизанные двумя изящными перстными, сжимали костяной набалдашник длинного черного зонта.
– Как же я раньше не замечал этого, Алекс? Ты и вправду похож чем-то на Есенина.
– Да, вольно тебе дурачиться. Куда нам до ваших Мефистофельских профилей. Кстати, здесь, на берегах Сены, полно златокудрых молодых людей. Но ты отвлекся. Что ты там сказал об импрессионизме?
– Я сказал, что вполне себе понимаю Моне и Мане, Ренуара, Дега, Писсарро, Сислея, Ван Гога, Гогена и иже с ними. Если бы я от рождения был наделён художественным талантом и жил во Франции, то наверняка стал бы одним из них. Я смотрю на Париж сквозь веки прищуренных глаз и вижу этот город, как и они. Он весь в искрах, бликах, тонах, полутонах и валёрах. Здесь невозможно писать иначе.