Анастасия
– Он продает свои работы?
– Возможно. Но мне кажется, что это его увлечение живописью никак не связано с деньгами. Иногда он просто дарит свои картины знакомым и приятелям.
– А на что же он живёт?
– При внешней скромности граф Гурьев довольно состоятельный человек.
– Вот как?
– Да. В отличие от многих беспечных соотечественников, его отец и дядя вывезли свои капиталы в Америку и Швейцарию еще сразу после 1905 года.
– Недурно.
– Да, этот человек никогда не бедствовал и не побирался в Париже, как многие наши эмигранты. И на бирже труда он никогда не стоял. Он приехал сюда с семьей в 1919, и с тех пор сменил несколько роскошных квартир и домов. Я знаю, что он жил с семьёй в двухэтажном особняке в районе Пасси. После развода он перебрался поближе к Монмартру.
– Что-то мы заболтались, – я прервал разговор о Гурьеве. – Куда мы теперь?
– Ну, погоди, дай же мне еще немного насладиться мимолетной ролью твоего гида. Подними же голову, mon ami. Ты видишь наверху базилики двух медных всадников?
– Вижу, – кивнул я, удерживая рукой шляпу.
– A propos, в центре располагается статуя Иисуса, а прямо над портиком возвышаются конные статуи Людовика Святого и Орлеанской девы, – важно жестикулируя длинным зонтом, торжественно провозгласил Алекс.
– Отменные статуи, – согласился я.
Медленным шагом мы обошли базилику слева.
– Обрати внимание, какие здесь странные водостоки. Они сделаны в виде голов средневековых химер, – пояснял мне Алекс. – А вот и чудная колокольня. Говорят, что в ней находится какой-то неимоверно тяжелый колокол. Кстати, мы можем спуститься в крипту.
– Но не сейчас.
Постепенно мы свернули на неширокую мощеную улочку, ведущую вглубь Монмартра. Справа и слева от нас потянулись небольшие художественные лавчонки и магазинчики с витринами, заполненными акварелями и живописью маслом.
– Вот мы и входим с тобой во святая святых, в то самое царство-государство, где ещё в прошлом веке зародился импрессионизм, – шутовски торжественно произнёс Алексей, сделав замысловатый реверанс с помощью зонта. – Вот здесь жили, кутили и творили те самые impressionnistes. Да, что там, многие из них и сейчас здесь живут. Правда, среди них больше уже постимпрессионистов, либо всевозможных подражателей. Хотя встречаются и откровенные прохвосты, готовые впарить легковерным туристам полотна самого Ван Гога, Модильяни и даже Ренуара.
В ответ я кивнул, а Алекс продолжал играть роль моего экскурсовода. Я бегло осматривал название лавок и магазинчиков. Слева красовался небольшой магазин, окрашенный синей краской, который назывался «Le Chat Noir».
– Гляди, еще одна «Чёрная кошка», – пояснял Алекс. – Символ Монмартра. Названо точно так, как и знаменитое кабаре, когда-то открытое Салисом. В нём, кстати, собиралась вся местная богема – Пикассо, Мопассан, Поль Верлен, Клод Дебюсси, Леон Блуа, Жан Мореас и прочие знаменитости.
– Мне кажется, Лёшка, что эта каменная мостовая должна светиться от гордости из-за того, сколько талантливых ног по ней прошагало, – улыбнулся я.
– О да! А ты разве не знал, она итак светится по ночам, – вдохновенно врал Алекс.
Мимо нас сновали многочисленные прохожие. Я вновь заметил в толпе парочку довольно симпатичных женских образов в коротких, словно обрезанных платьях и модных шляпках а-ля клош.
– Ох, если бы я умел рисовать, хотя бы так же, как ты, дорогой мой Красинский, – обратился я к Алексу, – то помимо всяких там пейзажей и натюрмортов, я писал бы этих милых субтильных парижанок.
– Мой дорогой писака, ты, как всегда, зришь в самый корень. Вся эта мода на исхудавших флэпперов превратила многих хорошеньких дам в нечто похожее на «святые мощи». Воображаешь, я тут на днях встретил мадемуазель Воронцову. Помнишь такую?
– Смутно, – признался я.
– Да, сестру Никиты Воронцова.
– А, да. Что-то припоминаю. Так, она что, разве до сих пор мадемуазель?
– Увы, но это так, – хмыкнул Алекс.
– Подожди, ей должно быть уже около сорока.
– И что?
– Ну, продолжай…
– Ты помнишь, когда мы еще до семнадцатого бывали у Никиты, то знали его Варвару, как знойную и пышногрудую брюнетку?
– Конечно… И что же с ней случилось?
– О, Борька… Я испытал чудовищное уныние, увидев её в ресторане «Петроград».
– Что, так всё плохо?
– Не то слово. Наша мамзель из Рубенсовского типажа превратилась в крашеную платиновую блондинку с выщипанными в ниточку бровями.
– О, ужас! Варвара?
– Да! Но мало того, из статной и сдобной южанки эта фемина трансформировалась в бесполое существо болезненного вида и крайней худобы. Мне кажется, что от её былой телесности убыло не менее двух пудов.
– Ну? – я недоверчиво покачал головой. – Так, может, она и вправду заболела? Чахотка?
– Нет, мой дорогой. Кажется, она вполне здорова. Но я никогда не узнал бы её, если бы она сама не подошла ко мне в вестибюле и не назвалась по имени.
– И чем же она здесь занимается?
– Попробуй, угадай.
Я пожал плечами.
– Ну же… Ну? – он хитро и выжидающе смотрел на меня. – У нашей Варвары открылся дар к сочинительству. По приезду в славный град Париж, она вдруг стала писать весьма странные стихи. Невероятно длинные и нескладные оды на средневековую тематику. О прекрасных дамах и храбрых рыцарях.
– О, боже…
– Угу, она ходит даже к Гиппиус и Мережковскому на заседания «Зеленой лампы» и вообще всё время торчит в литературных и поэтических кругах.
– Ну, какое уж тут замужество, – понимающе кивнул я. – Пиши пропало. А на что же она живёт?
– Её кормит Никита. Он, кстати, работает шофером. У нас многие русские до сих пор работают таксистами.
– Погоди, насколько я помню, он же устраивался инженером на Рено?
– Устраивался. Но там что-то не заладилось. Ты же помнишь его неуживчивый характер. И он уже втянулся в работу таксиста. Говорят, что собрался даже жениться на француженке.
– Да, – вздохнул я. – Он молодец. А Вареньку откровенно жаль.
– Ну, почему жаль? Может, она вполне себе счастлива. Там, на заседаниях, у них бывает иногда чета Буниных, Алданов, Тэффи, Ремизов, Ходасевич.
– Ну-ну, всё избранная публика.
– Сливки интеллектуальной элиты русского Парижа, – с хитрой улыбкой согласился Алекс. – Оставайся, Борька, в Париже. Я сведу тебя со многими литераторами. Будешь и ты потихонечку писать.
– Не-е, Лешка, писательством себя не прокормить. Я давно это понял. Еще в 1924, когда издательство обмануло меня с гонораром. И если бы не родители, то мне тогда пришлось бы весьма туго. Я целый год писал свой роман, а в результате… Нет, чёрт, не хочу себя даже расстраивать.
– Погоди, но ты же с тех пор удачно издавался. И твой сборник был весьма популярен среди русской диаспоры.
– Издавался, но тиражи весьма скромные. Поверь, что русские писатели по-настоящему нужны только самой России. Ни старушке Европе, ни в Новом свете – мы никому особо не интересны. Об этом еще твой любимый Есенин говорил, после поездки в Америку.
– Да, я помню…
– Если бы я мог ещё писать легко и аутентично по-английски или по-французски. Или делать приличные переводы, как, например, Набоков, тогда другое дело. Он, кстати, весьма недурно перевёл Ромена Роллана.
– А где он сейчас?
– Говорят, в Берлине. Женился, вроде, на какой-то еврейке из Петербурга. Даёт уроки, печатает стихи и рассказы. Роман какой-то, вроде, написал… Но на русском.
– Может, и тебе есть смысл делать переводы?
– Может. Но знаешь, вот не люблю я работать с плодами чужих творений. Боюсь перевести так, что полезет галимая отсебятина. Художественные переводы – вещь тонкая и неблагодарная.
– Да, Борис Анатольевич, всё-то у тебя не слава богу.
– Я, Лёшка, настолько утоп во всём русском, что никакая Америка не вышибла из меня русского духа и желания писать только на родном языке. Если бы ты знал, насколько это для меня всё чертовски важно. Ведь для того, чтобы писать глубокую прозу на английском или немецком, это же, наверное, надо и мыслить на этих языках? Так ведь?