Хроники Чёрной Земли, 1928 год
В зале он первым делом поглядел Ерему. Нет парня, не видно. Ушел в эту, как ее? Шуриновку? И ладно.
Остатков хватило на сытный, тяжелый завтрак. Жаль только без чаю. Что ж дальше делать?
В дверь постучали.
— Еремки нет у вас, студент? — девица из сельсовета заглянула, любопытствуя.
— Да он собирался уйти, вроде, — Никифоров оправил на себе одежку, смахнул за окно крошки.
— Должен был меня сначала дождаться, — Клава и сердилась, и улыбалась. Чему? Ничего смешного. Сажа у него на носу, что ли? По простоте улыбается, из бабьего интересу. — А вы тут один ночью спали?
— С кем же мне спать еще? — сказал и покраснел, вышло двусмысленно. Клавка так и прыснула.
— И не боялись?
— Чего?
— Некоторые боятся. Ночью прийти сюда — самый страшный спор раньше был. Кто из парней решался, год потом хвастал.
— Суеверия, — хотелось говорить и говорить, но вот о чем?
— Вы городской, с понятием, а у нас темных много. Комсомольцы боролись с предрассудками, Аля… — она запнулась. — Мне к ней надо, а то придет дядя Василь.
— Он вам… он тебе дядя?
— Троюродный. В селе каждый, почитай, кому-нибудь да родня. Так я пойду, — сказала она полувопросительно, но и как-то… нехотя? дразняще?
Никифоров подумал немножко и пошел вслед за ней.
— Куда он ее задевал? — Клава искала что-то, больше глазами.
— Что задевал?
— Да тетрадь, писать в которую.
— Дай, я посмотрю, — Никифоров подошел к гробу, дыша осторожно, еле-еле.
Тетрадь лежала рядом, около матерчатой звезды, сейчас выглядевшей довольно невзрачно.
— Вот она.
— Ой, спасибочки, — Клава непритворно обрадовалась. Или притворно? — Вы дышите, дышите, здесь покойники не пахнут долго.
— Я… я ничего… От холода?
— Воздух такой. Знаете, тут раньше даже мощи были, потом их выбросили, а в раку героя гражданской войны положили, и он неделю пролежал, тоже летом, и совсем-совсем никакого запаха не было. От сухости, и селитра в воздухе растворена, нам объясняли. Только потом оказалось, что он совсем не герой, а как раз наоборот, беляк. — Правда?
— Да, а раку в подвалы спрятали. Или еще куда, не знаю.
— Подвалы?
— Да, под нами. Только глубоко. Видите, какая она?
Пришлось посмотреть. Действительно, будто спит. Даже кажется, посвежела, вчера бледнее была.
— Ну, молодежь, настроение боевое?
Никифоров вздрогнул, Василь подошел тихо, совсем неслышно.
— Ты, Клавка, побудь здесь, а нам с товарищем Никифоровым потолковать нужно. Дело есть, — они прошли под яблоньку.
— Какое дело? — Никифоров спросил бодро, как и должно молодому комсомольцу.
— Да так я, нарочно сказал. А то уболтает она тебя. Хорошая девка Клавка, но… Ты-то как?
— Хорошо, а что?
— Спалось на новом месте нормально, клопы не мучили, блохи?
— Нет, ничего.
— Ну и лады. А Еремка где?
— Ушел, наверное, он мне говорил…
— Насчет дядьки, знаю. Пойдем, позавтракаем.
Завтракали они в доме товарища Купы.
— Сам он спозаранку в сельсовете. Не такой товарищ Купа человек — о долге, о работе забыть, — завтрак был скудный, кружка кислого молока да черствый хлеб, но Василь и это ел в удовольствие. Пришлось из вежливости съесть — все.
— А дело вообще-то есть. И людей поближе узнаешь, — Василь достал планшетку, повесил на плечо. — По коням, молодцы.
Делом оказалась подписка людей на Индустриальный заем. Приходили на виноградники, и Василь начинал обстоятельную беседу. До середины мало кто выдерживал, хмуро, невесело, но — подписывались. Заминка вышла на четвертом селянине.
— Ну как, будем подписываться на сто, или пожлобимся, остановимся на восьмидесяти?
Мужик, большой, степенный, продолжал работать работу.
— Чего призадумался, Николаич?
— Ты, Василь, у нас вроде как барин. Барин Дай-дай. Ходишь и оброки выколачиваешь. Только оброки эти нигде не записаны. Что положено по закону, то отдаю, а лишнего — шалишь.
— Сам шалишь, братец. Генеральной линии не понимаешь, или так… придуриваешься?
— На то времени нет. А линия такая — обогащайтесь, не слыхал? Кто работать не ленив, жить по-людски должен. У меня твоих бумажек заемных — по горло. Хватит, пора и честь понять.
— Эх, Николаич, Николаич, не я ж те займы придумываю. Их сверху спускают, — Никифоров видел, что Василь зол, но крепится.
— В кулак пусть спускают, коли приспичило, а мне тот заем без надобности.
— Как хочешь. Неволить не могу. Страна и без твоих денег проживет, а вот ты… Пожалеешь, грызть землю будешь, да поздно.
— Не пугай. Возьму, не возьму — едино, как повернется, так и выйдет. Сможете, все заберете, но сам я вам не поддамся.
— Заберем, придет время.
— Вижу, не терпится. А знай, это пока я здесь, земля — добро. У тебя ж да других нищебродов добро прахом пойдет, с голоду пухнуть станете.
— Поговори, поговори… Договоришься…
Они пошли прочь. Внезапно Василь подмигнул:
— Видишь, заядлый какой. Сам себе вред делает. Я тебя сюда специально привел, чтобы видел — ненавидят нас и власть нашу. Одни поумнее, молча, а Николаич вслух. Ничего, терпят их до срока…
— Долго будут терпеть?
— Тебе в городе виднее должно быть. Думаю, кончается их время, кончается, оттого и лютуют. Помимо Али-то у нас еще четверо за год пропали.
— Как — пропали?
— А сгинули. Кто говорит, в город ушли, за лучшей долей, да пустое. Не те ребята, чтобы тайком, воровски сбегать. Аля наша верховодила, ее тоже…
— Найдут, может быть.
— А не найдут — все ответят. Я ведь не просто хожу, на заем подписываю, я им в самое нутро смотрю. Не отвертятся. И ты смотри, вдруг чего да приметишь, глаз свежий.
— Буду, — хотя что он может приметить? Сыщицкие книжки Никифоров любил, у него была стопочка, старых, еще дореволюционных, с ятями — Ник Картер, Шерлок Холмс, Видок, затертых, пахнувших особо, отлично от, скажем, учебников. Но книжки книжками, а на самом деле никто ведь не скажет при нем, мол, я убил…
— Я имею ввиду, кто агитацию против колхозов вести начнет, против власти советской. Из них вражина, запугать хочет.
— Буду, — только и повторил Никифоров.
— То я так, на всякий случай, — они сидели на скамейке у сельсовета, люди, что проходили мимо, здоровкались, узнаваемо смотрели на Никифорова и шли дальше. Мало людей. День рабочий, но кому-то справка нужна, другому выписка, третьему еще что-нибудь. Клавы сейчас нет, товарищ Купа отпустил ее, одному легче, — все это Василь рассказывал, как своему.
— Я постараюсь.
— А пока — осматривайся. С ребятами нашими сойдись ближе. Ты городской, одни робеют, а другие, наоборот, задирать попробуют, но ты не бойся, комса любому юшку пустит.
С таким напутствием Никифоров и остался. Одиночества он не любил раньше больше теоретически, как признак буржуазного индивидуализма. Откуда одиночеству в городе взяться? А тут — почувствовал. И ему не понравилось. Права теория.
Так и слоняться? Или возвращаться в церковь и до обеда… А что, собственно, делать до обеда?
— Меня дядя Василь до тебя послал, — как-то одновременно и независимо и застенчиво сказал паренек. Одет совсем по-простому, с котомкой на плече, просто ходок-богомолец со старой картинки. Возник он — ниоткуда, только что Никифоров был один, и вот — здрасьте!
Последнее слово он, кажется, сказал вслух, потому что паренек ответил:
— Здравствуй, здравствуй. Фимка я, Ефим, то есть.
Да, один из вчерашних припомнил Никифоров.
— Дядя Василь?
— Он самый. Покажи, говорит, студенту село наше, округу, познакомь с ребятами. Только сейчас работают все. Попозже, к вечеру, разве…
— Чего ж, Фима, не работаешь?
— Так — общественное поручение!
— Какое?
— Да ты.
— Ага, — Никифоров почувствовал себя странно. С одной стороны, вроде и лестно, почет, а с другой…
— Тогда что будем делать?
— Дядя Василь думает, может, на речку сначала, — интонация была не вопросительная. Сказано, и все, ясно.