Вертоград Златословный
В богословии — в частности византийском — храм воспринимался как модель мира, а мир — как богосозданный храм [358], жертвенник храма символизировал тело Христа (напр., у Симеона Солунского [359]). Подобно этому и тело умершего или убиенного святого (и, может быть, особенно — тело убиенного князя) воспринималось и как «малый храм», и как знак, символ-«подобие» Христа — жертвы, положенный в мире-храме. Огонь, в свою очередь, выступал как зримый образ благодати Святого Духа, пребывающей в этом мысленном храме и в «малой церкви» — теле святого мученика (или преподобного, как Феодосий) [360]. Апостол Павел называет тела верующих во Христа храмом Святого Духа («Или не весте, яко телеса ваша храмъ живущаго въ васъ с[вя]таго Д[у]ха суть <…>» — 1 Кор. 6:19).
Глухое (нечистое) место или лес, в котором убийцы оставляли тело убитого святого, приобретало сакральный смысл, наделяясь признаками, присущими храму [361]. Для связи храма с огненным образом-символом показателен рассказ Повести о взятии Царьграда турками в 1453 году Нестора Искандера об огненном столпе, выражающем неизреченный свет благодати Святого Духа, почившей во храме Св. Софии [ПЛДР XV 1982. С. 242, 244] [362]. Значима форма огненных столпов в летописном и патериковом рассказах о перенесении мощей Феодосия Печерского: три столпа имеют вид дуг, т. е. напоминают церковные закомары.
Для связи фигуры князя с храмом показательны изображения князей-ктиторов с храмами в руках. Интересно, что и Борис и Глеб, о храмостроительной деятельности которых ничего неизвестно, изображены на энколпионах (как полагает, например, Ф. Шакка) с храмами в руках (поверхность энколпионов плохо сохранилась, поэтому выдвигались и иные версии) [363]. По мнению Ф. Шакка, эти изображения святых братьев восходят к изображениям болгарского князя Бориса-Михаила и императоров Юстиниана и Константина с храмами в руках [Sciacca 1983. Р. 62–70].
Связь огненного столпа в русской агиографии со Святым Духом демонстрирует так называемое Слово о князьях, над телом князя Давыда Святославича появляется голубь — этот символ Святого Духа в данном эпизоде как бы эквивалентен огненному столпу. (Составитель текста, может быть, желая избежать слишком дерзких ассоциаций с явлением Святого Духа при крещении Христа, истолковывает голубя над телом князя как посещение ангела [ПЛДР XII. С. 340].) Такая эквивалентность была задана богословской традицией, которая истолковывала голубя, явившегося при крещении Христа, как символ Святого Духа; об огненных языках, символизирующих сошествие Святого Духа на апостолов, повествуют Деяния святых Апостолов.
В Киевской Руси особенно значимыми, возможно, были ассоциации образа огненного столпа с огнем, в котором явил себя Бог Моисею: древнерусские книжники проводили мысль о благословении Богом новокрещенной Руси, подобно благословению еврейского народа, и противопоставляли Ветхий Завет, союз Бога с евреями, Новому, участницей которого стала христианская Русь. Не случайна в этой связи полемика с иудеями Феодосия Печерского (укажу в Киево-Печерском патерике сравнение-противопоставление Феодосия в день Пасхи с Моисеем, возвращающимся после откровения с Синая [ПЛДР XII. С. 460], а также настороженное отношение и осуждение монахов, читающих и толкующих Ветхий Завет). Может быть, и число столпов, встающих над Печерским храмом при перенесении тела Феодосия и символизирующих Троицу, как бы напоминает о спорах игумена с иудеями и «обличении» католиков.
Представления об истории в Повести временных лет: тернарные структуры
Исторические воззрения древнерусских летописцев (и, прежде всего, составителей Повести временных лет) неоднократно анализировались исследователями. Но при этом предметом внимания ученых были преимущественно представления, выраженные в непосредственной, эксплицитной форме — историософские идеи. Между тем, историософия в летописях также выражена в самой структуре текста: в отборе событий, в их внутренней соотнесенности. Сознание составителей Повести временных лет (далее — ПВЛ) носит во многом мифологический характер, и поэтому осмысление истории летописцами проявляется в первую очередь не в прямом истолковании событий, но в наделении их символическим смыслом. Этот символический смысл был очевиден для древнерусских книжников, но часто ускользает от ученого-интерпретатора. Для установления этих символических значений необходимо соотнесение ПВЛ с мифопоэтической традицией и со значимыми для летописцев религиозными текстами. Раскрытие историософских воззрений летописцев невозможно без выявления структуры памятника, так как само построение ПВЛ порождает символические смыслы. Принцип упорядоченности текста ПВЛ для ее составителей тождествен принципам, лежащим в основе самой истории. Это естественно для мифологического сознания, которое не разграничивает обозначаемое и обозначающее, текст и описанную в нем реальность. Точнее, составители ПВЛ, упорядочивая исторический материал (отбирая его и распределяя на временной оси), как бы выявляют упорядоченность, внутренне присущую истории. Конечно, сознание летописцев не является мифологическим в чистом виде: в ПВЛ есть и элементы рационализированного подхода (критика источников и т. д.), но господствует все же усваиваемое летописцами историческое предание [364] и, в первую очередь, библейский код.
Недавно была напечатана статья М. Н. Виролайнен «Автор текста истории: Сюжетообразование в летописи» [365], затрагивающая проблему историософских воззрений составителей ПВЛ. Автор статьи подробно анализирует символико-мифологический смысл и внутреннюю соотнесенность таких мотивов, как княжение Кия и его братьев, призвание варягов, взятие Владимиром Полоцка и овладение Рогнедой, покорение Корсуня и крещение. Интерпретации М. Н. Виролайнен интересны. Однако едва ли оправданна характеристика трехчленного паралелизма «взятие города / брак / воцарение» (М. Н. Виролайнен обнаруживает реализацию этой парадигмы в рассказах о Владимире и Рогнеде и о крещении Владимира) как элементов «фольклорного кода». Эти элементы, действительно, характерны для сказок [366]. Однако в трансформированном виде эта модель сохранена и в Житии равноапостольных Константина и Елены [367]. Спорна и мысль М. Н. Виролайнен о «диалоге» в ПВЛ двух кодов — фольклорного и церковного. Никакого «диалога» между ними не происходит — по крайней мере в понимании М. М. Бахтина (при всей неопределенности и почти метафоричности понятия «диалог» в его работах), на которое ориентируется М. Н. Виролайнен. Два кода сплавлены между собой и могут быть выделены только с внешней, исследовательской позиции. Попытки расчленения ПВЛ на повествования фольклорного и церковного характера (в частности, в работах Д. С. Лихачева) могут объяснять генезис ПВЛ, но отнюдь не функции этих двух пластов в наличествующем цельном тексте.
Несостоятельно, на мой взгляд, и жесткое противопоставление М. Н. Виролайнен двух типов повествования в ПВЛ — текста, трансформирующего реальность, сюжетно организованного, и речи, адекватно ее описывающей [368]. «Документализм» и «публицистическое» начало действительно господствуют в части ПВЛ, относящейся к середине XI — началу XII в. Но, во-первых, публицистический «дискурс» — такая же трансформация реальности, как и «фольклорный код» текста [369]. Кроме того, в ПВЛ события второй половины XI — начала XII в. символически тесно связаны с событиями из начальных времен русской истории. (Об этой соотнесенности — ниже.) Кроме того, дихотомия «текст — речь» не очень удачна, так как обременена ассоциациями с бинарной оппозицией «язык — речь» («langue — parole»), введенной в лингвистику Ф. де Соссюром, а также ассоциациями со структурально-семиотической парой понятий «текст — код».