Краткая история семи убийств
– Да назовитесь хоть Скуби-Ду [41]. Посторонним вход запрещен.
– Да, но, э-э… я…
– Леди, будьте добры, отойдите от входа.
– Я беременна. От него. Речь о его ребенке, между прочим.
Впервые за весь день охранник меня оглядывает. Я решила, что он меня узнает, но на самом деле он посмотрел на меня как баран на новые ворота – дескать, что это за дама, которая носит под сердцем от такой звезды?
– Опять двадцать пять… Вы знаете, сколько женщин с понедельника сказали то же, что сейчас вы? Вы б хоть сговаривались. Некоторые даже животы казали. Повторяю: никого, кроме родных и музыкантов группы. Приходите на той неделе – уверен, что ребенок за это время в Майами не сбежит. Если оно…
– Эдди! Закрой рот и занимайся охраной.
– Да вот, тут одна дама пристает…
– Ну так отвадь ее.
Я быстро делаю шаг назад. Еще не хватало, чтобы кто-то из этих мужчин притрагивался ко мне. Всегда норовят ухватить тебя за задницу или передок. Сзади подъезжает автомобиль, и из него выходит белый. Какую-то долю секунды меня подмывает выкрикнуть: «Дэнни!», но сходство исчерпывается только бледностью кожи. Длинные каштановые волосы, мелкая острая бородка (мне такие были по вкусу, а Дэнни нет). Желтая майка, джинсы-клеш от бедра. Может, это от жары, но впечатление такое, что (1) он американец, и (2) американцы-мужчины носят плавки с еще большей неохотой, чем американки-женщины носят бюстгальтеры.
– Ёкарный бабай… Глянь-ка, Тэф, Иисус восстал.
– Да ты что? Вот же блин, а я и покаяться не успел.
Белый мужчина шутки, похоже, не уловил. Я отшагнула в сторону со слегка, вероятно, излишней демонстративностью.
– Привет, ребята. Я – Алекс Пирс из «Роллинг стоун».
– Ну-ка постой, Иисус-штаны-в-обтяжку. Джа тебя знает, а вдруг ты врешь? Двое «роллингстоунов» здесь уже побывали – одного звать Кит, другого Мик, и что-то ни один из них на тебя не походил.
– Да они все на одно лицо, Эдди.
– Что верно, то верно.
– Я из журнала «Роллинг стоун». Мы говорили по телефону.
– Со мной по телефону ты говорить не мог.
– Ну так с кем-то из офиса. Возможно, секретарь брала трубку, не знаю. Ну так я из журнала, американского. Мы освещаем всех, от «Лед Зеппелин» до Элтона Джона. Не понимаю: секретарь назначила на третье декабря, шесть вечера, когда у него перерыв между репетициями. И вот я здесь.
– Босс, сексетаря у нас нет. Ты что-то путаешь.
– Но…
– Послушай. У нас четкие указания. Никого, кроме родных и группы, – ни туда, ни сюда.
– Опа. А почему у вас всех автоматическое оружие? Вы что, от полиции? В прошлый мой приход секьюрити была другой. Вы на нее не похожи.
– А вот это тебя не касается. Отойди-ка на шаг-другой.
– Эдди, этот человек на входе тебя все еще достает?
– Да вот, говорит, из журнала, про какой-то там «Лезбиян» и Элтона Джона.
– Да нет же: «Лед Зеппелин» и…
– Скажи ему: пусть катит.
– А вот я сейчас разряжу обстановку, – с усмешечкой говорит белый и вынимает бумажник. – Мне нужно всего десять минут. Идет?
Чертовы янки всегда думают, что мы, как они, и что все на свете представляет собой объект купли-продажи. В первый раз я радуюсь, что долболоб-охранник такой въедливый. Он смотрит на деньги, смотрит долго и пристально. Но бывает, что и американские денежки – самые ценные фантики в кошельке янки – не открывают всех дверей. Подкуп одного не означает смены поведения всех. Что за деньги такие: достоинство разное, а цвет один, зеленый… Видит Бог, нарядные деньги – не единственная нарядная вещь, которой на поверку грош цена. Наконец охранник перестает глазеть на свернутые трубочкой купюры и уходит от ворот дома к дверям.
Я не сдержала смешок. Правильно: когда нет сил бороться с соблазном, лучше бежать. Белый человек смотрит на меня раздраженно, а я лишь хмыкаю еще раз. Не каждый день такое увидишь: ямаец, который при виде белого не кидается кланяться – «чего изволите, масса?», «будет исполнено, масса». Дэнни в свое время это выламывало. А затем начало нравиться. Еще бы, круто, когда белая кожа – главный пропуск. Меня даже слегка удивляла та клёвость, которую я сейчас испытывала: вот так стоять рядом с белым, которого, как и тебя, на равных завернули, словно нищего. Чувствовать себя с ним на одном уровне хотя бы в этом. Нечего нос задирать, считая себя людьми высшей пробы; то же самое и со знакомыми сирийцами, которые мнят себя белыми.
– Вы что, летели из самой Америки только для того, чтобы написать о Певце?
– Ну а как же! Он сейчас – самый писк. А число звезд, собравшихся выступить на этом концерте, – это же фактически второй Вудсток.
– Да?
– Вудсток был…
– Я знаю, чем он был.
– Ну вот видите. Так что Ямайка сейчас гремит на весь мир, по всем новостям. А этот концерт… «Нью-Йорк таймс» только что опубликовала материал, что в лидера ямайской оппозиции стреляли. В офисе премьер-министра, ни больше ни меньше.
– В самом деле? Наверное, это новость и для самого премьер-министра, поскольку у оппозиции нет никакой причины ошиваться в его офисе. Тем более что он на окраине. На этой самой дороге. И здесь, как слышите, нет никакой пальбы.
– Но в газете сказано совсем другое.
– Ах, ну тогда, конечно, нужно верить. Если вы пишете дерьмо, то поневоле должны его нюхать, из раза в раз.
– Да ладно вам. Тоже мне, разбили в пух и прах… Я, между прочим, не турист какой-нибудь. Я реально знаю Ямайку.
– Вот молодец. А я живу здесь всю свою жизнь, но реальной Ямайки так пока и не узнала.
Я иду прочь, а белый человек трогается за мной. Наверное, оттого, что остановка транспорта всего одна. Может, Кимми наконец-то уже сподобилась навестить своих чертовых родителей, которых ограбили, а мать, возможно, и изнасиловали. Но как только я перехожу на ту сторону, мною с новой силой овладевает желание остаться. Чё к чему? Я знаю, что домой мне идти как бы и не к чему, и нет разницы, что сегодня, что вчера или завтра. Она разве что в заголовках о какой-нибудь застреленной семье, постановлении о комендантском часе, об очередной изнасилованной женщине или о том, как взрастает вал преступности на окраинах, отчего дуреешь от страха. Или в том, как мои отец и мать пытаются вести себя так, будто бандиты не отняли у них что-то, исконно и сокровенно существовавшее между ними. Весь тот день, что я провела у них, они ни разу друг к другу не прикоснулись.
Белый человек садится в первый же подошедший автобус. Я – нет и внушаю себе, что это якобы из-за того, что я не хочу ехать с ним в одном автобусе. Но я знаю, что пропущу и следующий. И тот, что за ним.
Демус
Кто-то же должен меня выслушать, почему бы не вы. Где-то, кто-то, как-то будет судить быстрых и судить мертвых. Кто-то напишет о суде над добрыми и злыми, потому как я злой и терзаемый мучениями и нет никого злее и терзаемей меня. Кто-то, лет может через сорок, когда Бог придет за всеми нами, не оставив здесь ни одного. Кто-то вздумает об этом написать, сядет воскресным днем за стол, под поскрипыванье пола и жужжанье холодильника, но не будет вокруг него клубиться духов, как они клубятся безотлучно вокруг меня, и напишет мою историю. И не будет знать, что писать и как писать, потому что он ее не прожил и не знает, как пахнет кордит [42] или каков вкус у крови, когда она застоялась во рту, как ее ни сплевывай. Ни капли он ее не чувствовал. И не будет на нем ночами возлегать даппи [43] и морочить его снами, от которых кончают, высасывая при этом из него жизнь через рот, а я хоть и сплю со стиснутыми до скрипа зубами, но когда просыпаюсь, все мое лицо в густом соку, будто меня кто облил желе и сунул мордой в холодильник. Иоанн Креститель предрекал эту напасть. И злые да убоятся.
А начиналось все вот как.