Дело шести безумцев
* * *– Мне, пожалуйста, вон те солнечные очки, – ткнула я пальцем в самые темные из всех на витрине палатки в подземном переходе, – и упаковку сахарных колечек дайте!
Может, Камиль имел в виду метафорическую смерть? Может, все это было аллегорией? Типа я не устою перед ним, как хозяйка Золушки, стоит ему схватиться за мои щиколотки?
Камиль произносил слово «смерть» чаще, чем «привет». Второе он не произнес ни разу, а первое ежедневно раз по триста. Я настолько привыкла слышать от него что-то о трупах, что не среагировала, даже когда его слова предназначались мне.
На всякий случай сегодня похожу в темных очках, чтобы не пересечься случайно с Камилем взглядами, и подумаю, как реагировать на его заявление.
Вот уже почти три месяца каждое утро я приезжала на самокате в особняк Страховых. Как все-таки хозяева похожи на свои жилища. У Воронцовых все вокруг источало эпатаж и помпезность – водопад в столовой, свисающие с потолков розы, райские птицы без клеток. К этому примешивалась вечная старинная классика – жемчужные ожерелья и высокие шелковые перчатки Владиславы Сергеевны, инкрустированные алмазной крошкой пуговицы.
В «кастрюльной» квартире Кости даже туалет управлялся искусственным интеллектом, тут же выдавая на зеркало результаты анализов. Казалось, умный дом был умнее самого Кости.
У родителей все подоконники были уставлены горшками с геранью, а в зале аквариум с рыбками занимал в два раза больше места, чем телевизор.
В моей съемной не было зеркал. Никаких. Я даже убрала с антресоли все хрустальные и прозрачные бокалы. Зато у меня был удобный для побега второй этаж и подвесные качели в форме половинки скорлупки грецкого ореха на балконе. Кажется, я спала на качелях чаще, чем в кровати.
Может, мне просто нравилось быть в скорлупе?
Особняк Страховых не стал исключением, превратившись в портрет Воеводина. Опытный профайлер мог бы «разгадать» старого следователя и его синюю свечу, что каждый вечер зажигалась за стеклышками уличного фонарика, но я уже знала ответ.
Воеводин зависим от прошлого сильней, чем от настоящего.
Как и я.
Мне нужна была правда о смерти сестер и о моей амнезии. Алла знала. Я уверена, Алла всегда знала правду, о которой я только грезила. Ради которой я поехала год назад к Воронцовым. Ради которой потеряла Костю и убила… единственную, кто обладал картой к моему душевному равновесию.
Последней связующей ниточкой оставался Максим.
Вот уже десять минут я стояла на нижней ступеньке особняка Страховых. Я сжимала кулон с пыльцой, который отдала мне Алла в оранжерее. Пыльцой, способной вернуть Косте память. От которой он отказался.
Еще один мостик, еще одна нитка, но тоньше человеческого волоска.
Так куда же мне? Назад к сестрам? Налево к Максиму? Направо к Косте?
Я пошла прямо – прямо навстречу Страху, ожидавшему меня у Страховых.
Под ногами простирались ковровые дорожки зеленого цвета с вытоптанными проплешинами в центре, на стенах висели портреты с облетевшей краской. Подписей не было, и кто на портретах – я не знала.
Тяжелые деревянные двери упирались в проемы стен, поблескивая истончившимися медными ручками, раза в два тоньше обычных. И не потому, что такой дизайн, а потому, что к ним двадцать десятков лет прикасалось бесконечное количество пальцев: сдавливая, крутя, нажимая; робко дотрагиваясь, бесцеремонно сжимая. Дверные ручки помнили тысячи прикосновений, отдавая частичку себя каждому, потому и истончились.
Думая об этих ручках, я представляла человеческие души, что от времени истончаются так же. С виду – кремень, по факту – всего лишь пыль. Та самая пыль, которой я сейчас дышала. Она состоит из частиц человеческой плоти. Даже плоти тех, кто давно ушел из жизни. Все они проникали внутрь легких, в кровь.
Может быть, я дышала сейчас теми, кто на портретах? Теми, кто когда-то жил без страха в особняке Страховых.
Теперь мои – осторожные и деликатные – пальцы опустились на прохладную позолоту. Открыв дверь в кабинет Воеводина, я разложила канцелярию на пятерых, кто значился в списке участников совещания, расставила бокалы и наполнила графин водой, не забыла про бумажные салфетки.
После разговоров с Воеводиным одна половина его посетителей испытывала жажду и безостановочно поглощала воду, а другая эту воду извергала – потея и краснея. Каждый уходил из кабинета с частичкой нервного истощения, что странно, ведь Воеводин чаще молчал и слушал, чем говорил. Лишь делал выводы по итогу беседы, озвучивая свою точку зрения.
И его точка становилась многоточием чьего-то срыва. Никто не любил слушать правду (им бы в Оймякон под шепот солнечного ветра). Страх. Они боятся. Все хотят жить верой, что убийцу накажут, а пропавших без вести разыщут живыми и невредимыми.
Раньше гостей, раньше Воеводина в переговорную, как обычно без стука, ввалился Смирнов. Он держал перед собой развернутую газету. Взяв левее, убедился, что я уже здесь, и поднял листы выше.
– На мне темные светонепроницаемые очки, – подала я голос. – Можешь опустить свое бумажное забрало.
Он ничего не ответил, занимая место за самым дальним стулом.
Камиль всегда садился только там, словно кабинеты были ему малы и давили точно так же, как узкие рубашки. Потому он предпочитал одежду на три размера больше, а садился за дубовый стол у самого края, вытягивая длинные ноги в проход.
Он успел переодеться, сменив залитую кофе и порванную мной рубашку на безразмерный бежевый свитер с высоким горлом. На руках сегодня красовались латексные перчатки черного цвета.
– Обновил перчаточный гардероб? Цвет сезона – черный?
Камиль встряхнул газетой, снова не удостоив меня словом.
– А если ты заговоришь со мной, я тоже… откинусь?
В курительно-кантинно-крыльцовом чате, где царила концентрация сплетен, я видела, что патологоанатом Смирнов тоже когда-то был стажером Воеводина.
Что ж, вот оно – мое наглядное будущее: любовь к оверсайзам, недельной давности щетина на лице (я незаметно провела рукой по голенищу), боязнь замкнутых пространств и нелюдимость – кажется, это все и так уже было в моем анамнезе.
Впервые я увидела Камиля в Нижнем Новгороде, куда они приезжали с Воеводиным осмотреть картину с умершими сестрами, подаренную мне Владиславой Воронцовой. Я тогда еще бросила в их машину снежком из слякоти.
Второй раз мы встретились возле оранжереи Аллы после взрыва.
На третьей встрече, когда Воеводин официально представил меня как своего нового стажера, Камиль мгновенно покинул кабинет, хрустя суставами и скрипя зубами. Он огрел меня (точнее, мое ухо) взглядом, расшифровать который со всей своей эмпатией у меня не получилось.
И это бесило. Я не могла «прочитать» человека, а значит, не знала, кто он. Деталька его пазла выглядела овалом, без единой засечки, как белый камень, что отдал мне Воеводин. Ну и как мне собирать картину? Куда крепить овального Камиля? В какую черную дыру его пихать…
В те случайные встречи моих глаз с глазами Камиля (похожие на выстрел дроби: хоть целься, хоть нет – патрон двенадцатого калибра содержит в себе 256 дробинок, какие-то куда-нибудь да попадут. Вот только взгляд Камиля оставался той дробинкой, что всякий раз пролетала мимо) я чувствовала в нем сразу все: ненависть, гнев, тоску, смятение, грусть… но не жгучую, а давно ушедшую, с оттенком ностальгии.
Ту грусть, что прячется глубоко на дне сердца (если у патологоанатома Камиля оно все еще не было пропитано формальдегидом).
Камиль смотрел сквозь меня так, как нормальные люди смотрят на портреты, выбитые на могильных памятниках. Гневаются, что их родные ушли, или грустят, но все, что могут, – вспоминать хорошее, сколько б времени до новой встречи им не отвела судьба.
Иной раз я смотрела в серые глаза Камиля, и они казались черными. Черными кляксами в тесте Роршаха, среди контуров которых я была способна рассмотреть разноцветные блики вселенной и несуществующих планет.