У кого что болит (сборник)
– Только не Рамминс.
– Лошади тоже хотят пить, вроде нас. – Старый Джимми помолчал, глядя на лошадь. – У вас тут есть где-нибудь ведро?
– Конечно.
– Тогда почему бы нам не дать лошадке попить?
– Очень хорошая мысль. Дадим ей попить.
Мы с Клодом поднялись и направились к воротам, и помню, что я обернулся и крикнул старику:
– Точно не надо принести бутерброда? А что, я быстро.
Он покачал головой, помахал нам бутылкой и сказал, что хочет вздремнуть. Мы вышли через ворота на дорогу и направились к заправке.
Думаю, отсутствовали мы примерно час, обслуживая клиентов, закусывая, и, когда наконец вернулись – Клод нес ведро воды, – я увидел, что в стоге уже по меньшей мере шесть футов высоты.
– Водичка для лошадки, – сказал Клод, укоризненно глядя на Рамминса, который стоял в повозке, перекладывая сено на стог.
Лошадь опустила голову в ведро и принялась пить, благодарно фыркая.
– А где Джимми? – спросил я; нам хотелось, чтобы старик увидел, как лошадь пьет воду, потому что это была его идея.
Когда я задал этот вопрос, наступила пауза, короткая пауза, и Рамминс замялся в нерешительности, держа в руках вилы и оглядываясь.
– Я принес ему бутерброд, – прибавил я.
– Этот старый дурак выпил слишком много пива и пошел домой спать, – сказал Рамминс.
Я пошел вдоль изгороди к тому месту, где мы до этого сидели со Старым Джимми. В траве валялись пять пустых бутылок. Там же лежала и сумка. Я поднял ее и отнес Рамминсу.
– Не думаю, что Джимми ушел домой, – сказал я, держа сумку за длинный ремень.
Рамминс посмотрел на нее, но ничего не ответил. Теперь он яростно торопился, потому что гроза была ближе, тучи – темнее, а жара – еще более гнетущей.
С сумкой в руках я отправился назад на заправочную станцию, где и пробыл остаток дня, обслуживая клиентов. К вечеру, когда пошел дождь, я глянул через дорогу и увидел, что сено сложили и закрывали стог брезентом.
Через несколько дней явился кровельщик, снял брезент и сделал соломенную крышу. Это был хороший кровельщик. Он сделал отличную крышу из длинной соломы, толстую и плотную. Скат был хорошо спланирован, края аккуратно подрезаны, и приятно было смотреть на нее с дороги или из дверей конторы заправочной станции.
Все это нахлынуло на меня сейчас так же ясно, как будто это случилось вчера, – возведение стога в тот жаркий грозовой июньский день, желтое поле, сладкий лесной запах сена; и солдат Уилсон в спортивных тапках, Берт с затуманенным глазом, Джимми с чистым старческим лицом и розовыми обнаженными деснами; и Рамминс, широкоплечий карлик, стоящий в повозке и хмуро поглядывающий на небо, потому что он тревожился насчет дождя…
И вот снова этот самый Рамминс стоит, согнувшись на стоге сена с охапкой соломы в руках, глядя на своего сына, высокого Берта, который, как и он, недвижим, и оба выделяются черными силуэтами на фоне неба, и снова меня, будто током, пронзил страх.
– Давай режь, – сказал Рамминс, возвышая голос.
Берт поднажал на свой большой нож, и снова раздался высокий скрежещущий звук, когда лезвие задело что-то твердое. На лице у Берта было написано, что ему не нравится то, что он делает.
Прошло несколько минут, прежде чем нож ушел глубже, потом снова послышался тот же звук, чуть более мягкий, когда лезвие резало плотно спрессованное сено. Берт обернулся к отцу, улыбаясь с облегчением и бессмысленно кивая.
– Давай режь дальше, – сказал Рамминс, по-прежнему не двигаясь.
Берт снова вонзил нож на такую же глубину, что и в первый раз, потом нагнулся, вынул брикет, который выскочил легко, как кусок пирога, и бросил его в повозку, стоявшую внизу.
В ту же секунду юноша замер, пристально глядя в то место, откуда он только что извлек брикет, не в силах поверить или, скорее, отказываясь верить в то, что же он такое разрезал на две части.
Рамминс, который отлично знал, что это такое, отвернулся и быстро стал спускаться с другой стороны стога. Он двигался так быстро, что уже выбежал за ворота и помчался по дороге, когда Берт закричал.
Кожа
В том году – 1946-м – зима слишком затянулась. Хотя наступил уже апрель, по улицам города гулял ледяной ветер, а по небу ползли снежные облака.
Старик, которого звали Дриоли, с трудом брел по улице Риволи. Он дрожал от холода, и вид у него был жалкий; в своем грязном черном пальто он был похож на дикобраза, а над поднятым воротником видны были только его глаза.
Раскрылась дверь какого-то кафе, на него пахнуло жареным цыпленком, живот его свело голодной судорогой. Он двинулся дальше, равнодушно посматривая на выставленные в витринах вещи: духи, шелковые галстуки и рубашки, драгоценности, фарфор, старинную мебель, книги в прекрасных переплетах. Спустя какое-то время он поравнялся с картинной галереей. Раньше ему нравилось бывать в картинных галереях. В витрине был выставлен один холст. Он остановился и взглянул на него. Потом повернулся и пошел было дальше, но тут же еще раз остановился и оглянулся; и вдруг его охватила легкая тревога, всколыхнулась память, словно вспомнилось что-то далекое, виденное давным-давно. Он снова посмотрел на картину. На ней был изображен пейзаж – купа деревьев, безумно клонившихся вбок, словно согнувшихся под яростным порывом ветра; облака вихрем кружились в небе. К раме была прикреплена небольшая табличка, на которой было написано: «Хаим Сутин (1894–1943)».
Дриоли уставился на картину, пытаясь сообразить, что в ней показалось ему знакомым. Жуткая картина, подумал он. Какая-то странная и жуткая… Но мне она нравится… Хаим Сутин… Сутин…
– Боже мой! – неожиданно воскликнул он. – Да это же мой маленький калмык, вот кто это такой! Мой маленький калмык, это его картина выставлена в одном из лучших парижских салонов! Подумать только!
Старик приблизился к витрине. Он отчетливо вспомнил этого юношу – да-да, теперь он вспомнил его. Но когда это было? Все остальное не так-то просто было вспомнить. Это было так давно. Когда же все-таки? Двадцать – нет, больше тридцати лет назад; пожалуй, так. Нет-нет, погодите-ка. Это было за год до войны, Первой мировой войны, в 1913 году. Именно так. Тогда он и встретил Сутина, этого маленького калмыка, мрачного, вечно о чем-то размышляющего юношу, которого он тогда полюбил – почти влюбился в него, – и непонятно за что, разве что, пожалуй, за то, что тот умел рисовать.
И как рисовать! Теперь он все помнил гораздо четче: улица, баки с мусором, запах гнили, рыжие кошки, грациозно бродящие по свалке, и женщины – потные жирные женщины, сидевшие на порогах домов и выставившие свои ноги на булыжную мостовую. Что это была за улица? Где жил этот юноша?
На Сите-Фальгьер, вот где! Старик несколько раз кивнул, довольный тем, что вспомнил название. И там была студия с одним-единственным стулом и грязной красной кушеткой, на которой юноша устраивался на ночлег; пьяные сборища, дешевое белое вино, яростные споры и вечно мрачное лицо юноши, размышляющего о работе.
Странно, подумал Дриоли, как легко ему все это вспомнилось, будто каждая незначительная подробность тотчас тянула за собой другую.
Вот, скажем, эта глупая затея с татуировкой. Но ведь это же было просто безумие, каких мало. С чего все началось? Ах да, как-то он разбогател и накупил вина, именно так оно и было. Он ясно вспомнил тот день, когда вошел в студию с пакетом бутылок под мышкой, при этом юноша сидел перед мольбертом, а его (Дриоли) жена стояла посреди комнаты, позируя художнику.
– Сегодня мы будем веселиться, – сказал он. – Устроим небольшой праздник втроем.
– А что мы будем праздновать? – спросил юноша, не поднимая глаз. – Может, то, что ты решил развестись с женой, чтобы она вышла замуж за меня?
– Нет, – отвечал Дриоли. – Сегодня мы отпразднуем то, что мне удалось заработать кучу денег.
– А вот я пока ничего не заработал. Это тоже можно отметить.
– Конечно, если хочешь.
Дриоли стоял возле стола, раскрывая пакет. Он чувствовал себя усталым, и ему хотелось скорее выпить вина. Девять клиентов за день – очень хорошо, но с глазами это может сыграть злую шутку. Раньше у него никогда не было девяти человек за день. Девять пьяных солдат, и – что замечательно – целых семеро смогли расплатиться наличными. В результате он разбогател невероятно. Но напряжение было очень велико. Дриоли от усталости прищурил глаза, белки которых были испещрены красными прожилками, а за глазными яблоками будто что-то ныло. Но наконец-то наступил вечер, он чертовски богат, а в пакете три бутылки – одна для его жены, вторая для друга, а третья для него самого. Он отыскал штопор и принялся откупоривать бутылки, при этом каждая пробка, вылезая из горлышка, негромко хлопала.