Книга мертвых
В соревновании с моим Левитиным побеждаю я. Ну, конечно, у меня теперь появилось преимущество. Он, мой Левитин, навеки застыл в той же форме — а я набираю странностей биографии, с 1991 года прибавилась кровавость и военные эпизоды, и подвиги. А с 1994-го — газета и партия. Борьба. Репрессии. У него всего этого не будет. Ещё одно преимущество — его образ портит «семья» — окружение, тусовка, иждивенцы гения, в изобилии оставшиеся после него. Они ежедневно совершают свою негативную работу: Бродский для них кусок хлеба, они профессиональные «друзья Бродского». Они сделали из него сушёную мумию, как им кажется, безупречного человека. Масштабы, конечно, не те, но метод тот же, так же точно коммунисты изуродовали Ленина.
Я видел как-то очень неприятный документальный фильм о Бродском: где он, потрепанный, вместе с морщинистым Евгением Рейном (этот вообще как библейский старец) исполняет всякие студенческие штучки, в том числе и в Венеции. Словно какие-то два жалких старика-туриста, приехавшие на старости лет наконец в город их мечты. (Вообще моё твёрдое убеждение, что старикам нельзя собираться вместе. Они становятся ещё старее и беспомощнее. Их нужно равномерно распределять по населению. А особо уродливых хорошо бы с глаз долой — ликвидировать).
Началось это уничтожение Бродского его непрошеной семьёй ещё при жизни его. В 1980 году в университете немецкого города Киля у профессорши Валентины Полухиной я увидел в спальне около 40 тщательно обрамлённых фотографий Иосифа.
Святой ваш Иосиф, господа, страшно боялся людей, боялся вступать с ними в отношения. Отсюда и вынужденная верность старым ленинградским друзьям из кружка, их он не боялся. У него был меланхолический темперамент, его вселенной я бы не позавидовал и жить бы в ней не хотел, она мрачная. У Святого Иосифа была хорошая деловая хватка, попав куда надо, он эксплуатировал жилу до конца. Ему сопутствовала удача, уж казалось бы: что можно высосать из такой архаичной роли, как поэт в 20 веке, в его конце. А он высосал. И, высосав, защищал своё жестко и жестоко. Внешне он был некрасив и старообразен. У него был настоящий талант, хотя и архаичный, библиотечно-академический. Он — единственный из живших в моё время литераторов, кого я некогда выбрал в соперники. Единственный, с кем хотел бы поговорить долго и откровенно «за жизнь», о душе, и всякие там космосы и планеты. Но он всегда уклонялся, боялся. Когда он умер, мне стало скучнее. Мне хотелось бы, чтобы он жил и видел мои последующие победы, пусть они и не лежат в области литературы. Существуют сведения, что Владимир Набоков стал писать прозу потому, что существовал его великолепный современник, поэт Ходасевич. Думаю, что и на меня оказало влияние то обстоятельство, что в мою эпоху работал поэт Бродский. Я ушёл в прозу, где у меня не было конкурентов. Впрочем, это лишь догадка. Такого решения — нет, я не принимал.
Когда он умер, я по-своему помянул его добрым словом. Я вспомнил, что где-то в 1978 году он прислал мне здоровую высокую жопастую девку Лизу Т., дочь известного американского писателя, цинично уведомив меня по телефону, что придёт она как студентка, но «ты можешь её выебать, ей это нравится. У меня для такой кобылы уже здоровье не то». Что я и сделал в первый же вечер и потом ещё периодически с удовольствием впивался в неё. «Спасибо тебе за это, Святой Джозеф», — сказал я. И повторяю своё «спасибо».
Девушка эпохи джаза
Я много рассказал о ней в связи с другими героями «Книги Мёртвых», так что в этой отдельной главе лишь попытаюсь свести воедино то, чего не сказал. Например, о том, как они с Алексом, стесняясь, посетили нас с Леной в нашем бедном жилище на Лексингтон, 233. Карликовая прихожая, ванная, совмещённая с кухней (!), из «ливинг рум» открываются белые створки небольших дверей как бы в шкаф — там была наша спальня, и туда вмещался только диван: поролон, обшитый тканью, из двух частей, ночью он служил нам постелью, днём — диваном. В ливинг стояла деревянная лавка — мы с трудом втащили её, найдя на улице, наверх, лавка была застелена какими-то платками Елены.
— Ну что, совсем неплохо, — сказал Алекс преувеличенно бодро. — Нормально начинать завоёвывать Нью-Йорк с такого плацдарма.
Глаза же его говорили о другом. О желании как можно быстрее свалить из этого приюта несчастья, обратно в его мир Conde Nast Publications, мир fashion, красоток-моделей, 5-й авеню и Коннектикута.
— Телевизор работает? — спросил он.
— Отлично работает, спасибо.
Телевизор нам подарили они, ссылаясь на то, что нам нужно изучать язык. Они быстро ушли, не выпив даже чаю, но я признаю — с их стороны это был подвиг, форменный героический поступок, я не преувеличиваю, я так и думаю! Спуститься из их мира к нам! Правда, мы были подающие надежды молодые люди, красивая пара.
Ещё, я помню, мы ездили к ним — в Коннектикут. Гигантские деревянные усадьбы, одна — Алекса и Татьяны, другая — её дочери Франсии Дю Плесси-Грей, замужем за живописцем — не то абстракционистом, не то поздним экспрессионистом Греем. После истории с Маяковским Татьяна вышла в первый раз замуж за французского аристократа Дю Плесси. Дю Плесси не вернулся с войны, от него и осталась дочка. Высокая, как мать, дородная и уже тогда с седыми волосами. Франсин стала писательницей и позднее опубликовала о матери и своей жизни с ней толстую книгу, в которой жаловалась на мать. Ну, понятно, нелегко оыть детьми знаменитых женщин. Впоследствии дочь Марлеи Дитрих поведала миру, как тяжело ей пришлось, роковая Марлен избивала её. Детей вообще-то надо бить, иначе они растут криво, но избивать нельзя, это контр-продуктивно, они озлобятся и станут монстрами.
Франсин, разжиревшая, рыхлая, в затрапезных робах, пропахшая сигаретами, мне не нравилась. Она была типично американский продукт, будь жив её папа-аристократ, он бы её стеснялся. Тем не менее, она умудрилась выйти замуж за богатого Грея, и даже дом Татьяны и Алекса был, если не ошибаюсь, собственностью Грея. У Франсин был свой ангар (иначе это сооружение не назовёшь), опоясанный лестницами, там Франсин писала — в этой башне из американских брёвен, а у Грея была студия, ещё более грандиозное сооружение, он ведь был монументалист. Мы съездили на выставку мистера Грея, в городок, название которого не удерживает моя память, может быть, Вильямсбург. На выставке присутствовала местная знать: сенаторы, конгрессмены. Нас показывали как русских. Грей, похожий на бывшего боксёра, ныне тренера, выглядел много моложе Франсин и показался мне симпатичным, даже стеснительным и сдержанным. Франсин, напротив, кипела от эмоций. Я подумал, что она, наверное, истеричка. Старое дерево изгородей, быстрая смена солнца и туч, целые поля неубранных почему-то подсолнухов, отсутствие бедных — штат Коннектикут был полной противоположностью Нью-Йорку. О чём можно писать в таком ангаре, как студия Франсин, глядя в пустые поля и на рощу? У них был и собственно дом, вот там бегали их дети, служанки, какие-то подсобные негры и собаки. Но из дома они отправлялись в глубину своих акров (там не гектары, акры), чтобы сидеть, задумавшись, и творить. Разве можно творить в этом уюте? Творить надо, когда извергается вулкан жизни, когда с фланга бьёт пулемёт.
3 октября у Останкина я отполз под огнём пулемётов отряда «Витязь» (Чтоб их всех в Чечне, сук, перебили! Тех, кто нас убивал.) и залёг у гранитной облицовки клумбы. Спустя какое-то время меня нашел там мой юный товарищ Тарас, он был потрясён тем, что я писал, писал! в жёлтом, с ладонь величиной французском блокноте, писал, записывал время 19:31 и про трассирующие пулемётные очереди над головой. Вот когда и где надо писать! Вот он, инстинкт писателя. А не в поместье раздувать в трагедию факт, что пролетела ворона или сын не допил молоко… Татьяна выглядела веселее Франсин, пусть и раскрашенным клоуном, но было впечатление искренности, внутреннего спокойствия и удавшейся жизни. Удавшейся благодаря Маяковскому. Историческая принадлежность к нему возводила её в ранг исторической личности. Человека успокаивает даже литературное бессмертие.