Книга мертвых
«Некоторые люди тратят целые жизни, думая об определённой известной персоне. Они выбирают одну известную личность, и они существуют на нём или на ней. Они посвящают почти всё своё сознание думанию о персоне, которую они никогда не встретили или, может быть, встретили однажды. Если вы спросите любую известную личность по поводу писем, которые они получают, вы обнаружите, что почти каждый из них имеет, по меньшей мере, одного человека, кто одержим ими и пишет им постоянно. Это очень странное чувство — думать о том, что некто тратит всё своё время, думая о вас. Нехорошие люди часто пишут мне. Я всегда думаю, что я, должно быть, вписан в какой-то нехороший почтовый список. Я всегда тревожусь, что когда нехорошие люди делают что-то, они сделают эту же вещь опять через несколько лет, без того, чтобы даже помнить, что они сделали это ранее, — и они будут думать, что они делают совершенно новую вещь. В меня стреляли в 1968-м, таким образом это была версия 1968 года. Но затем я вынужден думать: «А что, если кто-то захочет сделать в 1970-е римейк стрельбы в меня?»
После нападения на меня в 1996 году и взрыва помещения «Лимонки» в 1997-м я глубже понял мудрость философии Энди Уорхола.
На задней обложке книги Уорхола его друг Трумэн Капоте рекламирует его.
«Пронзительная. Точная. Удивительная обычная честность мистера Уорхола. Постоянное развлечение и просвещение».Перечитав книгу через четверть века, я не только согласен с Трумэном, я даже слышу в строках Уорхола старческое кряхтение великолепного монаха Йоши Ямамото, автора «Хакагурэ» — книги самурайской мудрости. Вот такой кхэ-кхэ-кающий мотив, наблюдение:
«В сегодняшние времена, если вы мошенник, с вами всё равно считаются и высоко ценят. Вы можете писать книги, ходить на ТВ, давать интервью — вы большая величина, и никто не смотрит на вас сверху вниз потому, что вы мошенник. Вы всё равно наверху. Это потому, что больше чем чего бы то ни было народ хочет звёзд».
Незадолго после чтения Уорхола в траве Централ-Парка Татьяна меня познакомила с Лунным Чехом в своей гостиной. Однако меня нечем было запомнить, у меня не было тогда книг, никакой вывески. (Я написал и засомневался: а может, я познакомился с ним до того, как со словарём читал и прочёл его книгу? Нет, всё-таки после). Ну, молодой парень из России, и что? Не один я был молодой парень из России. И Бродский был из России, и Барышников, — их было за что запомнить. Вот я и пожал руку Уорхолу, и пробормотал что-то почтительное. Я тогда очень остро чувствовал, что мне нечего представить. Мне было 32 года, выглядел я на 22, и это меня спасало. В 32 надо было иметь, что представить.
Конечно, он меня забыл и не узнал потом на Мэдисон-авеню, пока мой приятель менял ему котер. Он был с рюкзачком за плечами. Он смотрел на нас опасливо, приятель был с бородой. Может, Лунный Чех думал о римейке, о том, что эти странные типы сейчас начнут налить в него. Он меня не узнал, а я не стал кричать ему: «Эй, Энди! Мы знакомы, ты помнишь, у Татьяны Либерман! Я — русский!» Я просто молчал.
Уже в Париже я опять встретил его в галерее на рю Мазарин, и моя girl-friend контесса Жаклин де Гито представила меня ему. Это была третья встреча. И уж тут я был готов. Я уже был автором скандальной книги, о которой говорил и писал весь Париж. Уорхол, конечно, не мог её прочесть. И в Париже я не напомнил ему о том, что нас познакомили в Нью-Йорке, за пять лет до этого. Хотя мог напомнить. В Париже он уже не казался мне недоступным, ибо я поднялся, приблизился к нему. Больше я его не видел. Если б я жил в Америке, я бы мог без труда приблизиться к нему. Если бы мне это было нужно. Но я жил в Париже и вскоре попал в достойную меня компанию отпетых литературных и политических prouble-makers (производителей проблем, несчастий), в компанию L'ldiot. To есть в свою, мне подходившую культурную среду. От встречи с ним в Париже в памяти больше остался ярко-жёлтый костюм Жаклин, её каблуки-ходули, запах винища от неё и её качающаяся походка. Жаклин забила Лунного Чеха.
«Там вдали, за бугром…»
С Синявским, думаю я иногда, я так и не познакомился. То есть я его видел много раз, здоровался, разговаривал, сидел с ним за одним столом в его доме, но не более того. Вместо этого я познакомился с Марьей Васильевной Розановой. Я помню, приехал в Фонтене-о-Роз, в пригород Парижа, на электричке (можно было назвать это и метро, и электричкой, плавно переходящей в метро) и потом добирался с сонной платформы пешком по миниатюрным улочкам, состоящим из частных домов с ухоженными деревьями и цветами. Правда, в течение следующего года эту деревенскую красоту разрыли бульдозерами, зарыли в землю какие-то трубы, но в первый год было красиво. Там можно было подумать, шагая от станции. В Париже думать было сложнее. Особенно было красиво осенью, когда к палитре подмешивалась желтизна и красный цвет.
Каменный седой дом о двух этажах в переулке, за металлическими облупленными пегими воротами. Круглый и небольшой, как таз, бассейн перед крыльцом зарос сорными растениями.
Обветшалые ступени ведут к входной двери. За большими окнами видны пачки и слои бумаги, дневной свет сочится полосами. Небрежение запустения и активность одновременно.
На стук вышла Марья Васильевна в балахоне, нечто среднее между лёгким халатом бедуина и рясой отшельника. Крупное лицо, волосы с сединой. Очки. Розанова меня напоила чаем, со мной разговаривала, переходя из кухни в большую комнату, где в недоступном мне порядке хаоса возились несколько сотрудников. Щекастая Лена Афанасьева за компьютером набирала тексты, некто Михаил, ставший позднее моим нечастым собутыльником, приходил откуда-то с грязными по локоть руками: похоже, он налаживал машину. И неохотно скрывался.
Как воспитанный азиат, я не сказал: «А где у вас тут Синявский? А покажите-ка мне Синявского?» Я ждал. Когда Синявский не появился, я уехал, оставив рукопись привезённой из Америки книги «Дневник неудачника». В следующий раз я опять приехал на электричке, опять шёл мимо пригородных садиков, опять открывал калитку в облупленных воротах, заметил в заросшем бассейне лягушек. Я опять пил чай. От диссидентских распрей я был очень далёк, я не знал, почему поссорился Синявский с Максимовым, потом мне часто приходилось осведомляться у Марьи Васильевны: А кто этот? А она с кем? Я с самого приезда в Париж сумел найти и срежиссировать довольно неплохо своих французских издателей: в ноябре 1980 года издательство «Ramsay» выпустило (по-французски, разумеется) «Это я, Эдичка», а «Дневник неудачника» я продал издательству «Albin-Michel», впоследствии, следующие 14 лет, у меня появлялась минимум одна книга в год на французском, а то и две. Но русского издателя у меня не было. Именно нужда в русском издателе и привела меня на улицу Бориса Вильде, в дом 8, в пригородный поселок Фонтене-о-Роз.
— Я дала вашу рукопись Синявскому, он читает, — сказала мне Марья Васильевна и победоносно сверкнула очками. Если бы я ей тогда признался, что книг Синявского вообще не читал, она бы, наверное, выгнала меня из дому. — Все приходят. Всем что-то от меня нужно. Марья Васильевна, сделайте, пожалуйста, то, сделайте это. Вот мне типографскую машину надо в «кав» (в подвал) устанавливать, а подвал забит. Мужские руки нужны. Не Синявского же посылать! Егорка маленький, — пожаловалась она.
Я спросил, чего там ей делать, в кав? Я сделаю. Мы спустились в подвал, он был полон обычной пригородной провинциальной рухляди: ломаных стульев, столов, чемоданов, даже дрова там были. И типографские отходы. Я снял пиджак и за день разгрузил ей кав полностью. Даже подмёл. Надел пиджак, выпил чаю и уехал. И за день труда заработал себе репутацию на всю жизнь. Марья Васильевна рассказала об этом эпизоде широким массам эмиграции. В лестных для меня тонах: дескать, трудяга, каких мало. Синявского в тот день мне опять не показали.