Свои
Насчет директора я запомнил. Съемки начались в середине июня. Киногруппа разместилась в гостинице районного городка в Подмосковье. Для съемок выбрали деревню на берегу реки, выстроили декорацию правления колхоза на окраине.
Мне, как главному герою, в гостинице выделили одноместный номер с туалетом и холодильником.
Днем я вошел в первый конфликт с режиссером. Художница по костюмам предложила мне серенький незаметный костюм. Я не согласился и сказал, что буду сниматься в своем, финском, который хорошо на мне сидел.
— И будете ходить по деревне таким элегантно-иностранным? — спросил режиссер.
— Да. И возить в машине резиновые сапоги.
— Так в деревне не ходят, — не согласился режиссер.
— Давайте проверим. Подъедем в ближайший колхоз.
Я был уверен, что, когда из киногруппы позвонят председателю и попросят о встрече, он наденет свой лучший костюм — финский или голландский: райпотребсоюз завозил в те годы импортную одежду, которую в основном разбирали местные руководители.
Председатель оказался в темном румынском костюме и желтых саламандровских ботинках.
— И в таких ботинках вы заходите на ферму? — спросил режиссер.
— На ферму я хожу в сапогах.
— А где вы их берете?
— Они всегда у меня в машине. Без сапог в деревне нельзя.
На этот раз режиссер молча со мной согласился.
Со мною обычно делали два дубля, режиссер понял, что каждый последующий дубль я делал хуже, чем предыдущий, и смирился с этим — я мог только то, что мог.
По сценарию в председателя влюблялась молодая архитекторша, выходила за него замуж и оставалась в деревне. В жизни если председатели влюблялись в городских, то переезжали в город с партийными выговорами и работали слесарями в жилищных эксплуатационных конторах или водителями автобусов.
На роль архитекторши режиссер пригласил одну из самых красивых актрис. Еще студенткой она вышла замуж за дипломата, несколько лет прожила в Германии, снялась в нескольких немецких фильмах не в главных ролях, а когда вернулась, ее снимали в основном в ролях иностранок и аристократок девятнадцатого века.
Я всегда побаивался таких женщин, хорошо отмытых, пахнущих дорогими духами. Мне казалось, что они никогда не потеют, не ходят в туалет. Когда закончились съемки, директор картины устроил прощальный ужин, я впервые за два месяца съемок позволил себе расслабиться, напился, полез к ней целоваться и услышал почти змеиное шипение:
— Пошел вон, идиот!
Я играл плебея и был для нее плебеем. Я и поступил, как плебей. Перегнул ее и сильно шлепнул по заднице, удивительно упругой, — она уже тогда занималась шейпингом. Моя кинематографическая жена вывернулась и так ткнула кулачком в солнечное сплетение, что мой желчный пузырь болел несколько дней.
Первым смонтированный фильм смотрел директор студии. Если он говорил:
— Спасибо. Хорошее кино! — значит, все будет нормально.
— Спасибо, будем показывать руководству.
Это означало: надо ждать, что скажут после просмотра в Кинокомитете и на дачах членов Политбюро. Могут быть замечания, но небольшие.
— Спасибо.
Значит, можно ждать чего угодно. Или похвалят, или будет дано указание отпечатать несколько копий, и фильм практически никто не увидит. В те годы уже не запрещали директивно.
Я позвонил режиссеру, и он весело сообщил мне:
— Сказал спасибо. Завтра будут смотреть в комитете.
Я уже знал: если режиссер веселый, значит, пьяный. Во время съемок он запивал дважды: перед самыми съемками и перед монтажом. Нормальный режиссерский страх. Подготовка закончена, завтра надо сказать «Мотор!», и уже невозможно остановиться, подумать, посомневаться, — каждая съемочная смена стоит слишком дорого.
И перед монтажом тоже обрушивался страх. Из нескольких десятков тысяч метров пленки надо смонтировать фильм, и хочется оттянуть это вхождение в неизвестность.
Значит, он запил в третий раз. Тоже понятно. От мнения на дачах зависело, как скоро он сможет получить следующую постановку. Будут даны указания: хвалить или ругать. Поедет ли фильм на фестиваль — даже не в Венецию, Канны и Берлин, у этих фестивалей были свои отборщики, а хотя бы в Карловы Вары или Варну, куда посылали фильмы без мнения устроителей фестиваля. От руководства зависело присуждение фильму категории: по первой режиссер получал в два раза больше денег, чем по третьей. Вечером мне позвонила редакторша и сообщила:
— Режиссер запил.
— Я знаю.
— Завтра с утра фильм будут смотреть в ЦК комсомола, поедете вы, как главный герой, и я.
— А почему в ЦК комсомола?
— Фильм о молодом герое. В Кинокомитете хотят заручиться поддержкой комсомола.
Формулировка не для посвященных. Комсомол никого не защищал. Комсомол — цепной пес партии, говорил Афанасий. Их выпускают выгонять из берлоги медведя и травить его, пока не подойдет охотник, не прицелится и не уложит зверя наповал. Они могут защищать только хозяина.
Во рту стало сухо. Жаль, конечно, но не корову проигрываем, как говорила моя мать, повторяя слова своего отца, моего деда. Корова — главная крестьянская ценность. Но как оценить потерю целого года жизни?
ПЕРВЫЙ ПОЛИТИЧЕСКИЙ ОПЫТ
К десяти утра я подъехал к зданию ЦК комсомола, через сквер начиналась Старая площадь с комплексом зданий ЦК партии. Недалеко была Лубянка — Комитет государственной безопасности, рядом Кремль. Наверное, они соединены подземными переходами, подумал я тогда и не удивился, когда через много лет узнал, что они соединены законсервированными линиями метро.
Секретарша, девушка лет двадцати, высокая, в узкой длинной юбке и кофточке с темным бантом, напоминала молодую революционерку, какими их изображали в кино, только разрез на юбке был выше колена — скромно и сексуально. Она провела нас в маленький кинозал мест на двадцать. Фильм смотрел секретарь ЦК по пропаганде.
Он вошел в зал, поздоровался с редакторшей, пожал мне руку, и я понял: с фильмом что-то происходит — я всегда чувствовал надвигающуюся неприятность.
Секретарь, полноватый, румяный, выглядел лет на двадцать пять, хотя ему было больше сорока.
Пахло от него кофе, — наверное, только что пил, — хорошим табаком и ненавязчивым легким одеколоном. Лет пятнадцать в чиновниках. Профессиональные чиновники отличались умением носить костюм, всегда хорошим, но умеренным загаром и округлостью плеч. Такие плечи у мужчин, которые много лет не работали физически и не занимались спортом.
Секретарь смотрел фильм молча. Я сидел сзади, и мне показалось, что он уснул. После просмотра он спросил:
— А где снимали?
Я назвал район и деревню в Подмосковье.
— Замечательная русская природа, — сказал секретарь. — О художественных достоинствах фильма вы знаете лучше меня.
И я понял, что сейчас он скажет: «До свидания» — и уйдет.
— О художественных достоинствах мы знаем. От вас хотели бы услышать о политических достоинствах фильма.
— А не слишком ли вы самодовольны в своих мнениях о достоинствах фильма? — тут же вскинулся секретарь. — Вы когда в последний раз были в деревне? Я не имею в виду время съемок.
— Понятие «в последний раз» для меня неприменимо. Я вырос в деревне. Моя мать по сей день живет в деревне.
Я, конечно, передергивал, Красногородск — не совсем деревня, но жили там все-таки по законам и привычкам деревни.
— И что же? — спросил секретарь.
— Ничего. Вы спросили, я ответил.
— И я вам тоже отвечаю. Я посмотрел фильм не по вашей просьбе, а по просьбе директора студии, ему я и сообщу свое мнение.
— Простите, — сказала редактор. — Мы в растерянности, потому что не знаем, какие поправки надо вносить.
— Поправки вы, конечно, внесете. Я вам советую поговорить с товарищами из отдела сельского хозяйства на Старой площади. Фильмом недоволен заведующий отделом. Это все, что я могу вам посоветовать.
И секретарь вышел.
Мне указали на мое место. Рано еще высовываться, щенок. Я знал, что Воротников-старший теперь работал в отделе сельского хозяйства ЦК КПСС, но не подумал, что Воротников ничего не забыл и ничего не простил мне. Мы вышли из здания ЦК комсомола. Редакторша закурила. У нее тряслись руки.