Забытые смертью
Он всегда ходил на парады, переписывался с однополчанами. Иные из них даже в гостях побывали. Может, это и продолжалось бы всю жизнь, не случись столько неприятностей в Колькиной судьбе. И старик понемногу изменился до неузнаваемости.
От его кипучей энергии, деловитости, уверенного голоса ничего не осталось. Он разучился настаивать и требовать. Старался меньше бывать на людях, избегал общения даже с соседями. И все чаще предпочитал одиночество.
Когда в дом, по старой памяти, просились журналисты или тимуровцы, старик отказывался говорить с ними, ссылаясь на нездоровье, недомогания.
— Женился б ты, сынок, завел бы дитенка, глядишь, ожил бы отец. Увидел бы смысл в жизни, свою нужность. Может, и пожил бы. Не то зачахнет с тоски. Пощади старого, — просила мать.
Колька отмалчивался. А когда попал в милицию, решил и вовсе никогда не связываться с бабами.
Он ничего не рассказал старику, как жестоко избили его в милиции в день задержания. Трезвым был. В протоколе записали, что доставлен в отделение в состоянии алкогольного опьянения. Когда он возмутился и назвал брехней — протокол отказался подписать, ему вломил кулаком в ухо здоровенный сержант. Попытался отмахнуться, получил по печени от дежурного лейтенанта.
Колька от злости потерял контроль над собой и накинулся вихрем на обоих. Но… Подоспевшие из коридора милиционеры быстро угомонили его. Навалились кучей. С дубинками, кулаками, сапогами. Они вбивали мужика в бетонные стены, втаптывали в пол, вымещая на нем злобу за то, что посмел он поднять руку на блюстителей порядка.
— Ишь, сучий выблевок — геройский сынок! Ряху откормил с бабью жопу! На свои кровные такое рыло не нажрешь! Знамо, как раскормился! Воровал, падлюка, прикрываясь своим старым тараканом! У! Блядское отродье! Всех бы вас к стенке, героев долбаных, с нашей шеи! — визжал сержант, влипая кулаками в лицо, виски, печень.
Через час Колька потерял сознание.
Вечером, когда в отделение милиции пришел отец, его не пустили к сыну. Сказали, что при задержании он оказал сопротивление милиции, оскорбил сотрудников нецензурной бранью, грозил расправиться с каждым. А потому отпустить Николая домой они не могут, а возбудят против него уголовное дело за хулиганство. И отделаться легким испугом ему не удастся.
Отец увидел багровый синяк под глазом лейтенанта, рассеченную бровь и опухшую щеку сержанта.
Вся оперчасть милиции подтвердила хамское, недостойное поведение Кольки в отделении милиции. И отец был вынужден поверить. Пошел к своему другу-военкому с просьбой о сыне. Тот, приехав в милицию, потребовал открыть Колькину камеру.
Милиционеры долго отказывались подчиниться, пока военком не позвонил от дежурного начальнику милиции. Тот сам пришел вниз. Взял ключи. Когда открыл камеру — глазам не поверил. Кольку он не узнал.
— Кто его измесил? — кинулся к дежурному. Тот стал навытяжку, бледный, дрожащий.
— Пиши рапорт! И врача! Срочно врача!
Кольку переместили в другую камеру, около него неотлучно дежурили врачи. Через неделю он встал на ноги и рассказал начальнику милиции все, как было. Но…
Никто не ожидал, что лейтенант милиции был осведомителем госбезопасности. Он и поспешил сообщить в комитет о своем начальнике такое, что его тут же ночью забрали на допрос.
Кольку через три дня выгнали из милиции, предупредив, что если его еще раз заметут, то выйдет он на волю лишь через годы. Начальник милиции вернулся к своим обязанностям лишь через месяц. Но уже не хотел узнавать Кольку. Перестал здороваться с его отцом.
О случившемся не хотел ни говорить, ни вспоминать. Никого из своих сотрудников он не наказал и не уволил.
— И этого сломали! Что ж удивительного? Маховик крутится! Кто станет следующей жертвой? Того не угадать, — сказал отец Кольке.
Когда узнал, что сына уволили из ресторана, не удивился. Понял: маховик крутится. И кому-то очень хочется принести семье горе.
Отец не отговаривал. Он лишь низко опустил голову, узнав о решении сына уехать в Якутию.
— Прости, что не сумел защитить тебя от толпы. Не обогрел, не помог, не смог успокоить. Ведь не с добра покидаешь нас и дом свой. Родной угол оставляют, когда он не стал мил. Но тебя будет тянуть сюда. И ты вернешься, сынок! К пустому дому. Не сердись. Я не смогу тебя дождаться. Не вечен я! Прости, Миколка. И прощай, — прильнул морщинистой прохладной щекой и как-то по-особому, будто и впрямь напоследок, оглядел сына.
Кольке холодно и жутковато стало.
— Ты уже взрослый совсем. А я все помню тебя ребенком. Конфеты ты любил. Помнишь? Вот я и на дорогу тебе взял. Держи. Авось сгодятся, — подал отец кулек.
Эти конфеты, стыдясь белого дня и прохожих, грыз мужик на скамейке перед складом, когда уже совсем нечего было есть. Он берег каждую копейку, собирал на билет домой. А судьба повернула по-своему.
Через месяц послал Килька домой свой первый заработок. Написал письмо домой. Короткое, торопливое. Через месяц из дома посылка пришла. С теплыми вещами для него. Кулек любимых конфет. И письмо. Рукой отца написано. Радовался человек. И, кажется, успокоился. Не обижается на сына за отъезд. Просит писать почаще. А вот от денег сыновьих отказался. Написал, что завел ему сберкнижку. Куда все деньги положил. Мол, когда-нибудь сгодятся… И все просил сына писать побольше о себе.
Мужик и впрямь, едва свободная минута выдавалась, скорее за письмо садился. Каждую неделю отправлял домой весточки. Да и правду сказать, успокоился он здесь душой. Пришел в себя от баб и скандалов, от милиции и скитаний.
Трудно жилось лесорубам в тайге. Зато спокойно. Все знали, что будет завтра и через год. Тут не было романтиков и мечтателей. Здесь не жаловались друг другу на беды, пережитые в прошлом. Знали, что все они не зря и неспроста оказались в глухомани, ушли, уехали, бросили и забыли все, что связывало их с прошлым. Если и говорили о нем, то коротко, без дрожи и крика в голосе. Остыла обида, и память не хотела держать зло. Случалось, смеялись над прошлыми неудачами, невезеньем. А способный посмеяться над собой — похоронил свое прошлое. Так и Килька. Единственное, о ком не мог говорить по-доброму, так это о бабах. Их он ненавидел люто, всей сутью и душой. А потому, едва лесорубы заговаривали о женщинах, Килька подскакивал, словно кто-то злою рукой попытался погасить о его родную задницу горящий окурок.
— Килька! Завтра в село придется наведаться. Почту взять. Ты же, едрена мать, мозги растерял! Ни газет, ни писем не привез. А ведь нам и конвертов подкупить надо. И переводы отправить. Да и твою Дарью навестить. Пора уже. Небось заждалась? Нельзя так мучить! — сказал Никитин. Колька вспыхнул. Выплеснул все разом:
— Иди ты знаешь куда? Вместе с этой телкой — в транду вонючую! Мне она как зайцу триппер! До сраки! Видал я их всех! Меня ни одна мандавошка не проведет и не схомутает! Сыт я этим блядвом! Все они хорошие, покуда в девках! Откуда хреновые бабы берутся? Так что не подначивай! Я лучше свои яйцы полку даром отдам, чем повешу себе на шею новый хомут! — побелел Килька и вмиг схватился за папиросу.
— Ну это ты зря! Дарья — иная! Она сама тайга. Ее сокровище! Украшенье Якутии! Глянь, какая она юная и чистая! Как ручеек, — зашелся Никитин не без умысла.
— Вот и бери ее!
— Староват я для Дарьи. Да и не меня она приглядела. Тебя ждет.
— Кончай трепаться! Ни на одну кикимору не гляну, покуда жив! Провались они все в вонючую жопу. Чтоб им волки все на свете вырвали.
— А зачем спасал?
— Ты что? Сам знаешь! Я же думал — мужик это! Вот и бросился! Их же хрен отличишь! Знал бы, что баба, даже не плюнул бы в ее сторону. Хотя тоже… Медведь бы, бедолага, отравиться мог. Уж если б знал зверюга, каковы человечьи бабы, за десять верст обходил бы каждую. А тут, дурак, попер.
— Так небось еще не знает, что такое платить алименты на чужого? — хихикнул Митенька и добавил: — Эх, Килька, я б на твоем месте ни в жизнь не упустил.
— Валяй! Уступаю! — обрадовался Килька.