Забытые смертью
Одноглазый, как и все мужики на деляне, не строил планов на будущее. Жил как все. День ко дню.
Единственным развлечением для лесорубов было, вернувшись с работы, послушать приемник. Узнавали, что творится вокруг, какие события происходят.
Так шли годы. Леха уже не раз мог бы побывать в отпуске. Имел право. И бригада не держала. Может, иные даже вздохнули бы с облегчением, чтоб хоть на время не видеть, не слышать отчаянного матерщинника, грубияна и скандалиста…
За минувшие годы почти все побывали в отпуске на материке. Но Леха не ехал. Не решался. И даже не заговаривал об отпуске. Как-то Федор заикнулся с ним об этом. Мол, отдохнуть бы не грех. Пора и о здоровье вспомнить. Путевки есть хорошие. К морю. Синему, теплому. С пляжем, бабами полуголыми.
Федор не успел опомниться, как оказался над Лехиной головой. Тот держал его на вытянутых руках и говорил:
— Клянусь последним глазом, если ты, бугор, еще раз про блядей вякнешь, в Алдане утоплю!
Чтоб мне не просраться! Я у тебя что, последний кусок хлеба сожрал? Чего гонишь? Кому я тут мешаю? Покажи того мудака! Нет? Тогда захлопнись!
Федор с тех пор никогда не решался предложить Лехе пойти в отпуск.
Но появилась Фелисада. Теперь Леха лежал у нее на топчане. Нога лишь слегка побаливает. Повариха туго забинтовала щиколотку. Уговаривала отдохнуть.
Странно все получается. Она заботится о нем, как никто в жизни. Он ей не нужен. Да и она ему. Но поддерживает. Она от него столько грубостей слышала, что вспомнить стыдно.
Фелисада вытащила из духовки горячий хлеб. Выложила на стол буханки, чтобы остыли. Села передохнуть, но не сложа руки. Чинила белье, зашивала рубашки, майки, штопала носки. За делом тихо разговаривала с Лешкой.
— Я когда в психушке была, всяких баб навиделась. Одна свихнулась от того, что муж ее часто бил по голове. Так у нее страх перед мужиками настолько в кровь въелся, что как только видела санитаров — в ужасе под койку лезла. И орала жутко. Ну а когда назначили к нам главврачом мужчину и тот захотел обследовать ее, она в окно чуть не выбросилась. Решетка хорошо что закрытой оказалась.
— Наверно, не с куража бил, за дело, — вставил Леха.
— Да какое, к черту! Извращенец он у нее был. В постели над бабой издевался. Да так, что ни одна живая душа не выдержала бы. Не мог жить по-нормальному. Все с гадостями. А когда баба не хотела уступать, колотил. А теперь он живет и радуется, она же мучается в психушке. Вот и посуди, за что ей такая доля? Какой-нибудь шлюхе — везет. А нормальной — одно горе. Не только средь баб, но и ваш брат не везде прав, — откусила нитку Фелисада и заговорила снова: — У меня в дурдоме подруга была. Старая совсем женщина. Ей уже за семьдесят ушло. Больше полвека с мужем прожила. И как говорила, ни разу за все годы даже не поспорили между собой. Хорошо жили. Хотя, конечно, говорю о моральной стороне. Материальная — слабой была. В деревне бедовали. А там всем известно, какая нищета. Но и это не ссорило. Троих детей вырастили. Двоих дочек и сына. Всех выучили, на ноги поставили, в люди вывели. Ну а сами состарились. Дед простыл как-то зимой. Проболел зиму. Весной умер. Дети похоронили его. А вот матери — не гляди, что одна осталась, — никто угла в своем доме не предложил. Не спросили ее, осилишь ли одиночество? По плечу ли тебе здесь выжить нынче? Нет! Ничья душа лицом к ней не поворотилась. И осталась старая одна. Как былинка в снегу. Один на один с бедой своей. От горя и старости руки опустились. А тут и дети совсем забыли о ней. Перестали навещать. Хоть и своих детей имели. В детсад водили. Это при живой бабке! Та чахнуть стала. Все к деду ей хотелось поскорее уйти. Так и свихнулась, поняв ненужность свою. От горя. Она, когда затменье на нее находило, все считала себя мертвой и искала своего мужа повсюду. Среди нас, живых. Все звала его. И это после полсотни лет жизни! Она, старая, любила его так, как молодые уже не умеют. А когда в себя приходила, все плакала, что уже голос мужа слышала, он уже откликнулся, она нашла его, но кто-то помешал…
— А дети не навещали ее? — удивился Леха.
— Она здоровой им не была нужна. Больная — и подавно. Я к чему тебе о ней говорила, вот ведь есть еще те, кто умеет любить.
— Они либо умерли, либо в психушках. Сама рассказываешь о ее дочках. Если эти стервы мать забыли, что от них мужьям ожидать? Да я бы такую жену под сраку из дома выкинул! Да и сын тоже мудило…
— А ты своих чего в Москву не забрал из Казани? Наверное, не отказались бы жить с тобой вместе? — глянула в упор Фелисада.
— И я говно, — вздохнув, признал честно Леха.
— То-то и оно! Не надо забывать хоть изредка на себя оглядываться.
— Но мои не сиротствовали. С ними сестра жила. И теперь они вдвоем. Не приведи Бог что, вмиг к себе заберу либо сам уеду в Казань! Чтоб мне не просраться, если сбрешу.
Фелисада усмехнулась:
— За стариками уход нужен. Сам ты с этим не справишься. Нужна женщина.
— Чего?! — подскочил Леха, как ужаленный, и заорал на всю теплушку, срывая горло: — Я что, из дурдома слинял, чтоб после всего какую-то блядь назвать своею бабой? Да чтоб они все передохли, суки треклятые! Ненавижу! Не терплю духа бабьего!
— Я тоже баба. В чем перед тобой провинилась, что смерти мне желаешь?
— Ты — баба? Ты — видимость! Что в тебе от бабы? Ни хрена! Да и с чего себя равняешь с теми, кто за тайгой живет?
— Но и я не на деляне родилась.
— Нету второй, как ты! А и была бы, уже никому не поверю. Нет бабья без грязи и гадостей!
— А что мне о себе сказать? Ведь если бы все вот так, как ты, значит, и я должна думать, что всякий мужик — подлец? Если на свое горе примерять, то и с тобой мне говорить не стоит, — сказала Фелисада.
— Твой — выродок! Из всех — падла последняя!
— Может, и так. Но почему я должна тому верить? Ведь и в психушке много баб из-за мужиков мучаются. Иные уж никогда не убедятся, что и средь вас люди есть, — усмехнулась повариха.
— Вот ни хрена себе! Ты даже в этом сомневалась? Может, мы — люди? — разразился матом Леха и, сорвавшись с топчана, вскочил на ноги, скрипнув зубами от острой боли, проколовшей сустав, пошел в палатку, прихрамывая, не обращая внимания на уговоры Фелисады, просившей пощадить самого себя.
Леха сел на раскладушку, закурил. Пытался отвлечься от недавнего спора и все убеждал себя не обращать внимания на слова поварихи. Но они звенели в ушах: «Может, тоже люди есть…»
Лехе вспомнилась колымская зона, куда его доставили из Москвы.
— Опять интеллигенция возникла! За что влип, падла? — встретил его во дворе зоны желтозубый зэк.
— А тебе что надо? Чего нос суешь в мою душу? — оборвал Леха.
— Гонористый ферт! Ну, ладно! Эту самую душу мы из тебя живо вытряхнем, чтоб знал наперед, гнида недобитая, как с фартовыми трехать надо! Вечером познакомимся, — пообещал тот, не спросив согласия.
Леху определили в барак к работягам. Он еще не успел оглядеться, познакомиться с соседями по шконкам, как его грубо толкнули в плечо.
— Где барахло, свежак? — спросил его рябой мужик, вывернувшийся из-за спины,
— Какое барахло? — не понял Леха.
— Твое! Сыпь его сюда, — указал на шконку.
Леха огляделся. Мужики барака притихли. Наблюдали исподтишка за новичком.
Леха долго не раздумывал. И врезал кулаком в челюсть мужика. Тот отлетел к двери, но вскоре, пошатываясь, встал. Из рассеченной губы его капала кровь.
— Ну, падла, держись! На портянки пущу своими граблями, — вышел из барака, матерясь.
Через несколько минут Леху потребовали наружу. Пятеро блатных окружили со всех сторон. Лешка двинулся на самого здоровенного. Сорвал с земли. И, подняв над собой, крикнул:
— Еще шаг, и я разорву вашего гада! Живым не выпущу!
Блатные отступили. А кто знает этого психа? Что, если впрямь швырнет их кента на землю? И вышибет душу…
— Отпусти его! Слышь, ты, гнида! — держались ближе к стене.
— Пошли вон! Не то и его, и вас…