Избранные произведения. Дадзай Осаму
Во всей Японии не нашлось бы человека отвратительнее меня. Ездил в Токио, чтобы одолжить 10–20 йен. Бывали случаи, когда я, придя в редакцию журнала, плакал перед всеми сотрудниками. Случалось даже, что на меня кричали, потому что я был слишком назойлив. В тот период мне удавалось немного заработать, продавая рукописи.
Пока я валялся по больницам, стараниями друзей два-три предсмертных послания из того самого бумажного пакета были опубликованы в хороших журналах. Появились и отклики — одни ругали меня, другие хвалили, все это вместе взятое совсем меня подкосило. Я плохо соображал, все время был возбужден и еще сильнее пристрастился к лекарству. Терпя неимоверные мучения, я, тем не менее, без зазрения совести обивал пороги редакции, требовал, чтобы меня принял кто-нибудь из сотрудников или главный редактор, и выпрашивал гонорар.
Поглощенный только собственными страданиями и из-за этого помутившись рассудком, я не замечал очевидного, того, что другие тоже из кожи вон лезут, чтобы выжить. Из того бумажного пакета я продал все вещи до единой. Больше у меня ничего не осталось. Написать же быстро что-нибудь еще — я просто не мог. Мне не о чем было больше писать. В то время в литературных кругах про меня говорили так: «Талантлив, но совершенно аморален». Я же был уверен, что какие-то ростки добродетели у меня все-таки есть, а вот таланта — нет. Я не находил у себя так называемого литературного таланта. У меня был а лишь способность всецело отдаваться работе. Я — не утонченный человек, деревенщина. Живу, слепо следуя жесткому правилу не одалживаться и никого не обременять, но когда становится невмоготу, начинаю вести себя с отчаянной наглостью.
Я вырос в очень консервативной семье. Брать деньги в долг — считалось самым тяжким грехом. Стремясь избавиться от долгов, я влезал в еще большие. Я сознательно увеличивал дозу, желая заглушить стыд. Сумма, выплачиваемая аптеке, неуклонно росла. Бывали моменты, когда я брел среди бела дня по Гиндзе и плакал горючими слезами. Хотел денег. Я одолжился примерно у двадцати человек, можно сказать, отобрал деньги силой. И умереть не мог. Прежде чем умереть, я должен был расплатиться с долгами.
Меня стали избегать. Осенью 1936 года, через год после того, как я переехал в Фунабаси, меня посадили в машину и привезли в Токио в какую-то больницу в районе Итабаси. Проспав ночь, я обнаружил себя в палате психиатрической клиники. Я пробыл там месяц, и, наконец, погожим осенним днем меня отпустили. Я сел в машину вместе с X., которая приехала за мной.
Мы месяц не виделись, но оба молчали. Автомобиль тронулся с места, и через некоторое время X. нарушила тишину.
— Надеюсь, ты больше не будешь принимать лекарства? — сердито сказала она.
— Теперь я никому не стану верить, — сказал я единственную вещь, которую усвоил в больнице.
— Да? — прагматичная X., судя по всему, решила, что я говорю о долгах. Кивнув головой, сказала:
— На людей полагаться нельзя.
— И тебе больше не верю.
X. надулась.
Пока я был в больнице, X. выселили из дома в Фунабаси, и теперь она жила в Аманума. Там я и осел. От двух журналов я получил заказы. Я начал писать в тот же вечер, как вернулся домой из больницы. Закончив две повести и получив гонорар, отправился в Атами и там безудержно пьянствовал целый месяц. Я не знал, что мне теперь делать. Брат должен был ежемесячно высылать мне деньги еще три года, но огромные долги, в которые я влез, я так и не вернул. У меня был план написать в Атами что-нибудь хорошее и из полученных за это денег отдать хотя бы самые неотложные долги, которые больше всего меня тяготили. Но я даже не удосужился взяться за перо, а только и делал, что пил, будучи не в силах переносить суровость окружающего меня мира. Очень остро ощущал себя никчемным человеком. В Атами я только влез в новые долги. Ничего не получается, за что ни возьмусь. Я чувствовал себя совершенно разбитым.
Грязный, разочарованный я вернулся в Аманума и развалился на постели. Мне уже стукнуло 29. У меня не было ничего. Одно теплое кимоно. У X. тоже было только то, что на ней. Вот, думал я, это, наверное, и есть самое дно. Цепляясь за деньги, которые ежемесячно присылал мне брат, жил молча, как червь.
Но оказалось, что это еще не самое дно. Весной того года я имел совершенно неожиданный для меня разговор с одним художником. Это был мой очень близкий друг. Когда я услышал его слова, у меня перехватило дыхание. Как это ни печально, но X. изменяла мне. Вдруг вспомнилось, как ужасно она смутилась от моих ничего не значащих, вполне абстрактных и случайных слов, сказанных, когда мы ехали в машине в день выписки из злополучной больницы. Я причинил X. много беспокойства, но я хотел всегда, пока жив, быть рядом с ней. Я неумело выражаю свою любовь, поэтому ни X., ни художник моей любви не заметили. Хотя теперь мне стало все известно, предпринять что-либо оказалось свыше моих сил. Я не хотел никому причинять боль. Из нас троих я был самый старший. Я решил хранить спокойствие и найти достойный выход из этой ситуации, но все-таки удар был слишком неожиданным, я был выбит из колеи, смалодушничал и добился только того, что X. и ее друг стали меня презирать. Ничего не смог. Тем временем художник постепенно ретировался. И хотя для меня это было большим испытанием, я очень сочувствовал X. Она, похоже, собиралась умереть. Когда нет никаких сил терпеть, я тоже думаю о смерти. Давай умрем вместе! Даже Бог простит нас. Мы, как добрые брат и сестра, отправились в путь. Горячие источники Минаками. В тот вечер мы ушли в горы и попытались покончить с собой. Нельзя допустить, чтобы X. погибла, думал я. И постарался, чтобы этого не произошло. X. выжила. Как это ни ужасно, я тоже. Мы выпили снотворное.
В конце концов, мы расстались. У меня не хватило духа более удерживать X. Пусть говорят, что я ее бросил. Хотя я и пытался демонстрировать свою выдержку, прикрываясь показным воодушевлением и всякими там разговорами о гуманизме, думаю, окружающие хорошо понимали, в каком аду я жил последующие дни.
X. в одиночестве вернулась в деревню к матери. Что стало с художником, мне неизвестно. Я остался один в квартире и начал самостоятельную жизнь. Научился пить сивуху. У меня стали выпадать зубы. Выглядел я ужасно. Я переехал в пансион неподалеку от прежней квартиры. Худший трудно себе представить. Я считал, что это как раз для меня. «На мир прощальный взгляд бросаю…», «Встанешь у ворот— там светлая луна…», «Бегут засохшие луга — застыли сосны…». Такой вот бессвязный вздор я тихо напевал, когда, напившись один в своей каморке, выходил из пансиона и стоял, прислонившись к воротам. Кроме двух-трех друзей, которым было трудно меня бросить, никто не хотел иметь со мной дела. Постепенно мне и самому стало понятно, каким я выглядел в глазах окружающих.
Глупый, высокомерный хулиган, идиот, к тому же еще грубый и хитрый развратник, дутый гений, мошенник, который живет, ни в чем себе не отказывая, а попав в нужду, разыгрывает самоубийства и пугает деревенских родственников. Жестоко — как с собакой или кошкой — обходился со своей добродетельной женой и, в конце концов, выгнал ее. Обо мне ходили легенды, люди передавали их друг другу, кто с насмешкой, кто с отвращением, меня уже окончательно вычеркнули из списка живых, во всяком случае, обращались со мной как с человеком абсолютно недееспособным.
Когда я это понял, мне стало страшно сделать хоть шаг из пансиона. Вечерами, когда не было, чего выпить, чтобы хоть как-то развлечься, я читал детективы, грыз сухое печенье. Ни из журналов, ни из газет заказов на литературную работу не приходило. К тому же мне и не хотелось ничего писать. Я не мог писать. Хотя ни один человек не напоминал мне о долгах, которые я сделал во время болезни, я мучился этим даже ночью во сне. Мне уже было 30.
А потом произошло что-то, что перевернуло мою жизнь. Я решил, что должен жить. Может быть, на меня так повлияли несчастья, обрушившиеся на нашу семью. Старший брат был избран депутатом, а потом сразу же привлечен к суду за нарушение закона о выборах. Мой брат был человеком по натуре исключительно честным, за что я всегда ею очень уважал. Не иначе как в его окружении оказались нечистоплотные люди.