Избранные произведения. Дадзай Осаму
Если же я писал в школьных сочинениях правду, это всегда заканчивалось для меня плохо. Когда я написал о своей обиде на родителей, которые меня не любят, завуч вызвал меня в учительскую и отругал. Когда же мне была дана тема: «Если начнется война», то я написал, что если начнется война, которая куда страшнее «землетрясения, грозы, пожара и отца» [19], я сразу же убегу в горы. Убегая, позову с собой учителя, «учитель — человек, и я — человек, и мы оба одинаково боимся войны». Тогда со мной уже разговаривали двое — директор школы и классный наставник. Они спросили, почему мне пришло в голову так написать, и я, чтобы только что-то ответить, сказал, что писал просто ради интереса. Наставник пометил в своей записной книжке: «любопытен». После этого я и классный наставник вступили в небольшую дискуссию. Он спросил, вот ты пишешь: «и учитель — человек, и я — человек», то есть ты думаешь, что все одинаковые. Да, думаю, сказал я нерешительно. Я был не особенно разговорчивым. Когда он спросил: «Вот я и директор школы, оба мы — люди, тогда почему у нас зарплата разная», я на какое-то время задумался. Потом ответил, что, наверное, это потому, что работа разная. Узколицый классный наставник в очках с железной оправой сразу же записал мои слова в книжечке. Мне всегда нравился этот учитель. Потом он задал мне такой вопрос: «Твой отец и все мы тоже одинаковые?» Вопрос застал меня врасплох, и я ничего не смог ответить.
Мой отец был человек очень занятой и почти не бывал дома. А если и бывал, то с детьми не общался. Я его боялся. Помню, мне очень хотелось получить отцовскую авторучку, но сказать об этом я не решался и мучался, постоянно мечтая о ней, дошло даже до того, что как-то вечером, притворившись спящим, я лежал в постели с закрытыми глазами и еле слышно обращался к отцу, который в соседней комнате беседовал с гостями, «пожалуйста, пожалуйста, подари мне авторучку», но, конечно же, моя мольба не достигла ни его ушей, ни его сердца. Как-то я и младший брат беззаботно играли на большом рисовом складе, заваленном мешками с рисом. Вдруг в дверном проеме появился отец и стал браниться: «Эй вы, безобразники, а ну, пошли, пошли отсюда». Свет падал отцу в спину, поэтому его большая фигура казалась совсем черной. Даже сейчас мне становится не по себе, когда вспоминаю, как тогда испугался.
К матери я также не питал никаких теплых чувств. Получилось так, что вскормленный молоком кормилицы, опекаемый в детстве тетушкой, я до второго или третьего класса начальной школы матери вообще не знал. Два наших работника меня кое-чему научили, и однажды ночью мать, которая спала недалеко от меня, обратила внимание на шевеление под моим одеялом. «Что ты там делаешь?» — спросила она меня. Ужасно смутившись, я ответил: «Болит поясница, я ее массирую». «Ну, тогда лучше ее размять хорошенько, от похлопывания никакого прока», — сказала мать сонно. Некоторое время я молча тер поясницу. С матерью связано много неприятных воспоминаний. Как-то взяв из сарая костюм старшего брата, я надел его и стал прогуливаться на заднем дворе между цветниками, тихонько напевая какую-то печальную песенку, мелодию которой импровизировал на ходу, расчувствовался и даже всплакнул. В таком наряде я думал пойти куда-нибудь развлечься с мальчишкой-учеником, прислуживающим у нас в конторе, и уже отправил служанку позвать его, но тот все не появлялся. Я ждал его на заднем дворе, забавляясь тем, что с треском водил носком ботинка по бамбуковой изгороди, но, в конце концов, потерял всякое терпение и, засунув руки в карманы, разревелся. Мать, увидев, как я плачу, почему-то сорвала с меня костюм и отшлепала. Я едва не сгорел со стыда.
Очень рано я стал проявлять интерес к одежде. Терпеть не мог, если на манжете была оторвана пуговица. Любил белые фланелевые рубашки. У нижнего кимоно признавал только белый ворот. Всегда следил, чтобы он немного выглядывал из-под воротничка. В праздник осеннего полнолуния все ученики приходили в нашу деревенскую школу в нарядной одежде, и я каждый год, надевая фланелевое кимоно в широкую коричневую полоску, пробовал бегать по узкому школьному коридору мелкими, по-девичьи порхающими шажками. Однако щеголял я тайно, стараясь, чтобы окружающие этого не заметили. В семье меня считали самым некрасивым ребенком, и я боялся, что все станут смеяться, увидев в таком уроде щеголя. Мне приходилось делать вид абсолютного безразличия к одежде, и, кажется, до определенной степени я в этом преуспел. Окружающие, похоже, считали меня неотесанной деревенщиной. Когда я сидел за столиком рядом с другими детьми, бабушка и мама часто совершенно серьезно говорили, что я некрасивый, и мне становилось очень обидно. Я же считал себя вполне интересным мужчиной, однажды даже зашел в комнату к служанкам спросить, кто из всех братьев самый красивый. Служанки ответили, что лучше всех старший брат, а за ним сразу же Осамчик. Я зарделся, однако все-таки был слегка разочарован. Мне-то хотелось от них услышать, что я лучше старшего брата.
Кроме моей внешности бабушку раздражало, что я был очень неловким. Каждый раз во время еды она делала мне замечания, мол, я совсем не умею пользоваться палочками, еще говорила, что, кланяясь, я противно задираю зад. Тогда меня усаживали перед бабушкой и заставляли раз за разом повторять поклоны, но, как я ни старался, она ни разу меня не похвалила.
Впрочем, я тоже ее недолюбливал. Когда в нашу деревню на открытие театрального павильона приехала токийская труппа Судзумэ Дзабуро, я не пропустил ни одного представления. Театральный павильон был построен моим отцом, и я всегда мог бесплатно пройти на лучшие места. Вернувшись из школы, я переодевался в удобное кимоно, привязывал к поясу тонкую серебряную цепочку с маленьким карандашиком на конце и скорее бежал на представление. Впервые в жизни увидев спектакль Кабуки, я был восхищен, многие эпизоды вызывали у меня слезы. После последнего представления пришло решение поставить собственный спектакль, и я организовал свою труппу, пригласив в нее младшего брата и детей родственников. Мне и раньше нравились такого рода развлечения; часто, собрав работников и служанок, я читал им сказки, крутил волшебный фонарь или показывал движущиеся картинки. Мы начали с постановки трех сценок: «Яманака Сиканосукэ», «Голубиный домик» и «Каппо-рэ». Сначала я переделал в пьесу эпизод из одного детского журнала, как в чайном домике на берегу горной речки Яманака Сиканосукэ нанимает слугу Хаякава Юминосукэ. Особенно трудно было такую длинную фразу, как «Извольте представиться, я — Яманака Сиканосукэ», привести к поэтическому ритму Кабуки. Роман «Голубиный домик» я перечитывал много раз и всегда над ним плакал, самые грустные места романа заканчивали второе отделение моей постановки. Все актеры труппы Судзумэ Дзабу-ро после каждого представления исполняли танец «Каппорэ», и я решил, что он тоже нам необходим. Несколько дней продолжались репетиции, и вот, наконец, настал день премьеры, широкий коридор перед домашней библиотекой мы превратили в сцену и даже соорудили небольшой раздвижной занавес. Уже к полудню все приготовления были закончены, но тут бабушка, проходя мимо, подбородком зацепилась за проволоку занавеса. Она стала браниться, говоря, что этой проволокой ее хотели убить, и требовала, чтобы мы прекратили подражать нищим балаганщикам. В тот вечер собралось человек десять слуг и служанок, и нам все-таки удалось показать представление, но на душе остался неприятный осадок от сказанных бабушкой слов. Я играл роль Яманака Сиканосукэ и роль мальчика в «Голубином домике», танцевал «Каппорэ», однако настроение было испорчено. Потом я еще ставил «Коровьего вора», «Усадьбу Тарелок», «Сюн-току-мару», но бабушка всякий раз сердилась.
Бабушку я не любил, но иногда в бессонные ночи был ей признателен. Еще в третьем или четвертом классе начальной школы я начал страдать бессонницей и часто до двух или трех часов ночи не мог заснуть, ворочался в постели и плакал. Домашние давали мне разные советы: пососать перед сном кусочек сахара, считать мерное тиканье часов, помыть ноги в холодной воде или положить под подушку листья сонного дерева — нэму [20], но все было зря. Я был излишне впечатлительным, все принимал слишком близко к сердцу, поэтому, чем больше из-за чего-либо переживал, тем труднее мне было уснуть. Однажды украдкой я рассматривал отцовское пенсне, но стеклышко неожиданно треснуло, потом в течение нескольких ночей мысли о случившемся не давали мне спать. Недалеко от нашего дома был небольшой магазинчик, в котором помимо всего остального продавались и печатные издания, как-то я разглядывал там картинки в женском журнале, и мне очень понравилась желтая русалка. Решившись украсть картинку, я потихоньку стал вырывать лист, но молодой хозяин лавки заметил это. «Эй, Осаму», — окрикнул он меня, тогда я с силой швырнул журнал на татами и опрометью бросился домой. Такого рода происшествия тоже надолго лишали меня сна. А еще, когда я ложился в постель, меня часто охватывал безотчетный страх перед пожаром. Стоило только подумать: «а что, если загорится наш дом», и всякая надежда заснуть пропадала. Однажды бессонной ночью по дороге в уборную я заметил, что в абсолютно темной секретарской комнатке, находившейся как раз между уборной и коридором, мальчик-ученик в одиночестве смотрит движущиеся картинки. На перегородке мелькало изображение — размером со спичечный коробок — белого медведя, который с льдины прыгал в море. Мне передалось настроение мальчика, и стало невероятно тоскливо. Вернувшись в постель, я еще долго вспоминал движущиеся картинки, и в душе все переворачивалось. Размышлял о жизни ученика, а потом мне в голову пришла мысль, что пленка в кинопроекторе может загореться, и начнется пожар, и — страшно подумать, что тогда будет, — в общем, я ужасно разволновался и до рассвета не мог сомкнуть глаз. Именно в такие ночи я был признателен бабушке.