Избранные произведения. Дадзай Осаму
Потом мы часто встречались в этом кафе. Баба так и не умер. И не только не умер, а даже заметно растолстел. Бледные щеки его вздулись, словно персики. Он говорил, что это из-за сакэ, и тихо добавлял: «Очень опасно так толстеть».
Постепенно мы подружились. Почему я не бежал от такого человека, а, наоборот, стал с ним близок? Может быть, потому, что верил в его гениальность?
В конце прошлой осени в Японию приезжал скрипач-виртуоз Йозеф Сигетти, родом из Будапешта, дал три концерта в зале Хибия и все три раза был холодно встречен публикой. Этот самонадеянный упрямец, этот сорокалетний гений пришел в ярость и написал статью в столичную газету «Асахи», где бранил японцев, утверждая, что их уши сродни ослиным. Но вот что интересно: после каждого выпада в адрес японской публики в скобках, подобно рефрену стиха, стояло: «За исключением одного молодого человека». Говорят, в музыкальных кругах долго спорили о том, кто этот «молодой человек». Оказывается, им был Баба. Он встречался с Сигетти и разговаривал с ним. Ночью, после того как в зале Хибия провалом закончилось третье выступление, Баба зашел в известный пивной бар на Гинд-зе и в тени растущего в кадке дерева заметил большую лысую голову Сигетти. Ни минуты не раздумывая, без всяких церемонии он подошел и сел за столик рядом с тем, за которым, прихлебывая пиво, с нарочито спокойным видом и вымученной улыбкой сидел, обиженный, всемирно известный виртуоз. В ту ночь Баба и Сигетти разговорились и вдвоем обошли все самые популярные кафе с первого по восьмой квартал Гиндзы. По счету платил Сигетти. Пил он много, но держался превосходно. На его шее, как и во время концертов, красовалась аккуратная черная бабочка, и он ни разу не тронул пальцем официантки. Выяснилось, что в искусстве он ценит прежде всего интеллектуальность, а его любимые писатели — Андре Жид и Томас Манн. При этом он все время грыз ноготь на безымянном пальце правой руки. (Имя Жид Сигетти произносил как «Тит».) Когда совсем рассвело, они, не глядя друг другу в глаза, обменялись бессильным рукопожатием во дворе отеля «Тэй-коку», около прудика с лотосами и расстались. В тот же день Сигетти сел в Иокогаме на пароход «Эмпресс оф Канада» и отправился в Америку, а на следующий день в «Асахи» появилась статья с вышеупомянутым рефреном.
Однако у меня вся эта история, хвастливо рассказанная Баба, вызывала немалые сомнения. Да и говорил он как-то неуверенно, то и дело моргая, а к концу рассказа пришел в крайне дурное расположение духа. Да и не верилось, чтобы Баба мог владеть языком настолько хорошо, чтобы с вечера и до самого утра занимать разговорами иностранца. Стоит раз в чем-то усомниться, и подозрениям не будет конца, но ведь я и в самом деле не знал, каковы его музыкальные взгляды, насколько велико его мастерство скрипача, что он представляет собой как композитор. Правда, иногда Баба приходил в кафе, держа в левой руке сверкающий черным блеском футляр для скрипки, но футляр всегда был пуст. По его словам, футляр был символом современности, за внешним блеском которой скрывалась холодная пустота, но у меня всегда возникало странное подозрение: а держал ли он скрипку в руках хоть раз? Словом, привлекали меня вовсе не его дарования, а что-то совсем другое. Но что?
Иногда мне казалось, что, поскольку я и сам ближе к сердцу принимал футляр, чем скрипку, решающую роль в нашем сближении сыграла не духовная близость, а мое восхищение его экстравагантностью. Он появлялся все время в разных нарядах: пиджаки различных покроев, студенческая форма, рабочий комбинезон… Иногда он вгонял меня в краску и приводил в замешательство, появляясь в костюме, подпоясанном широким цветным поясом, и в белых таби. Сам он невозмутимо объяснял эту частую смену одежды тем, что ему не хочется навязывать людям какое-то определенное представление о себе. Да, забыл сказать, жил он в пригороде Токио, Митака, но дни проводил в городе. Отец его, кажется, был помещиком и даже довольно богатым, что и давало Баба возможность все время менять костюмы — они были всего лишь атрибутом обеспеченной жизни помещичьего сына. Нет, вряд ли меня привлекала его чудаковатость. Может быть, деньги? Не очень приятно об этом говорить, но, когда мы проводили время вместе, он упорно не разрешал мне платить. Между дружбой и деньгами, очевидно, существует какая-то зависимость, и, конечно же, его обеспеченность не могла не привлекать меня. Но, скорее всего, таково было наше предопределение: ему стать господином, а мне — вассалом, покорно выполняющим любую прихоть повелителя.
Впрочем, я несколько отвлекся. Короче говоря, в то время я был совершенно безволен и, бездумно и бессознательно всюду следуя за Баба, уподоблялся экскрементам золотой рыбки. Но вот — Восемьдесят восьмая ночь… [36]
Меня всегда поражало в Баба его изумительно острое чувство календаря. «Сегодня День кончины Будды», — говорил он и приходил в полное уныние. В другой раз ворчливо бормотал: «Сегодня Праздник мальчиков», — или вдруг заявлял: «Сегодня День мрака». Я даже не всегда понимал, о чем идет речь.
В тот день я, как обычно, в одиночестве пил пиво все в том же кафе в Уэно, остро ощущая уютную атмосферу поздней весны со всеми ее приметами: брюхатыми кошками, первыми листьями вишен, цветочной метелью, гусеницами. Вдруг я заметил, что позади меня сидит Баба в шикарном зеленом пиджаке. Когда он вошел, я не видел. Обычным своим низким голосом он проворчал: «Сегодня Восемьдесят восьмая ночь», — и сразу же, словно смутившись, резко встал и сильно передернул плечами. Как-то так получилось, что мы сговорились вместе отметить Восемьдесят восьмую ночь и отправились в Асакуса. И та ночь окончательно привязала меня к Баба, после нее расстаться с ним я бы уже не смог.
Пятьдесят шесть питейных заведений в Асакуса. Баба долго не мог успокоиться, снова и снова возвращаясь к конфликту доктора Плагэ [37] с японской музыкальной общественностью.
— Плагэ — выдающийся человек, — повторял он. — Ты хочешь спросить: почему… — И он пытался что-то доказать, бормоча себе под нос.
А я в это время хотел только одного — увидеть свою возлюбленную — и не находил себе места. Я пытался завлечь Баба, шептал: «Пойдем посмотрим квартал волшебных фонарей». Но Баба не знал, что это такое — волшебный фонарь.
— Ладно, на этот раз слушаться будешь ты. Сегодня Восемьдесят восьмая ночь. Я возьму тебя с собой.
Пытаясь за шутками скрыть смущение, я втолкнул Баба в машину. Он все еще хрипло бормотал: «Плагэ, Плагэ…» Скорее! Как всегда, забилось сердце, когда мы переезжали реку Оогава. Квартал волшебных фонарей! Прихотливая паутина похожих друг на друга переулков, по обеим сторонам их в светящихся окошках домов весело смеются молодые женские лица. Стоит сделать хоть один шаг по этому кварталу — и исчезает тяжесть, давившая на плечи, человек забывает самого себя и, подобно нашедшему убежище преступнику, в безмятежном спокойствии проводит здесь ночь. Баба в этом квартале был впервые, но ничему не удивлялся и, спокойно шагая немного поодаль, пристально разглядывал женские лица. Мы входили в переулки, проходили их насквозь, сворачивали в другие, и, когда добрались наконец до места, я остановился и, тихонько ткнув Баба в бок, прошептал: «Вот эту женщину я люблю. Да! Уже давно». Моя возлюбленная и глазом не моргнула, только скривила маленькую нижнюю губку. Баба тоже остановился и, вытянув шею, начал пристально разглядывать мою женщину. Вскоре, обернувшись ко мне, он сказал громко, почти прокричал:
— Да, похожа, похожа!
И вдруг у меня словно впервые открылись глаза.
— Нет, она не может сравниться с Кийтян [38], — почему-то смутившись, ответил я, весь сжавшись.
Баба немного растерялся.
— Никогда не нужно сравнивать, — сказал он, засмеявшись, но тут же сурово сдвинул брови. — Нет, ничего нельзя сравнивать. Всякие сравнения вообще бессмысленны, — медленно пробормотал он, словно убеждая самого себя, и пошел вперед.