Избранные произведения. Дадзай Осаму
Вскоре, тихонько раздвинув сёдзи, появился Дадзай. Увидев его, я в смятении опустил глаза. Это уж слишком! По описанию Баба я составил для себя два образа этого человека, и его облик полностью совпал с худшим из них. К тому же костюм его напоминал самые ненавистные мне одеяния Баба. Великолепное верхнее кимоно из узорчатой ткани, узкий пояс, грубая клетчатая охотничья шапка, из-под кимоно торчат полы нижнего платья из бледно-желтого шелка хабутаэ. Приподняв их, он сел и, разглядывая пейзаж за окном, сказал тонким, высоким женским голосом:
— «И дождик с утра…» [43], — потом повернулся в нашу сторону и рассмеялся, кисло скривив лицо, отчего глаза его с красными веками стали узкими, как ниточки.
С чувством облегчения я выскочил из комнаты за чаем. Взяв чашки и металлический чайник, вернулся. Баба и Дадзай уже спорили.
Дадзай скрестил руки на бритом затылке:
— Говорить можно все, что угодно. Но действительно ли у тебя есть желание этим заниматься?
— Чем?
— Журналом. Если есть, то и я могу принять в нем участие.
— А зачем ты вообще сюда пришел?
— Так, ветром занесло.
— Может, ты все-таки прекратишь эти пророчества, предостережения, шутки и глупый смех?
— Вот я и спрашиваю, зачем ты меня позвал.
— А тебя что, стоит позвать — и ты сразу же приходишь?
— Конечно. Я всегда говорю себе: «Раз звали, значит, я действительно нужен».
— Ну, конечно, светские обязанности прежде всего. Так, что ли?
— Как тебе будет угодно.
— Да, язык у тебя хорошо подвешен. Брюзга! Стать твоим другом? Нет уж, уволь. Стоит слово сказать, немедленно делаешь из меня шута. Не выйдет!
— Ну, мы всегда были шутами — и ты, и я. Так что я тут ни при чем.
— Я не шут. Я существую в своем мужском естестве, и единственная моя забота — как лучше им распорядиться. Вот так! Тебя это смущает?
— Может быть, я преувеличиваю, но, по-моему, ты выражаешься слишком туманно. Все вы слышали немало легенд о людях искусства, но совершенно не представляете себе, в чем состоит их работа.
— Это — осуждение или результат твоих изысканий? А может быть, экзамен? Ты хочешь, чтобы я тебе поставил оценку?
— Чушь!
— А я вот считаю, что туманная речь — мое достоинство, к тому же довольно редкое.
— Бессмысленная вывеска.
— Ну вот, потом ты скажешь: «Конец скептицизму». Оставь, не будем ломать комедию, я этого не люблю!
— Тебе не понять скорби, пронзающей душу, когда твое творение, плод долгих, мучительных усилий оказывается выброшенным на рынок. Не знаешь пустоты, которая приходит после лицезрения бога Инари [44]. Вы еще только вошли в храм.
— Тьфу ты, опять этот менторский тон! Я не читал твоих книг, но, по-моему, все, что ты пишешь, держится только на лиризме, юморе, эпиграммах и манерности. А так — дешевые романы, которые не оставят никаких следов в литературе. Я не чувствую в тебе силы духа — одну только заурядность. Не вижу изящества, необходимого человеку искусства, — одно только расстройство желудка.
— Понятно. Но я ведь должен жить. С надеждой в душе склоняю голову. Чем не произведение искусства? Последнее время я много думаю о превратностях жизненного пути. Я пишу вовсе не из склонности к литературному творчеству. Если бы я был богат и писал лишь для собственного удовольствия, вряд ли у меня что-нибудь вышло. Когда я приступаю к работе, то знаю, что доведу ее до конца. Но прежде чем приступить, я долго размышляю над тем, стоит ли вообще начинать, и если прихожу к выводу, что мне вряд ли удастся выразить то, что хотелось бы, — я и не начинаю.
— Если у тебя такое настроение, зачем ты говоришь, что будешь делать с нами журнал?
— Не слишком ли много ты хочешь знать? Да просто мне захотелось сорвать зло! Все равно на ком. Покричать захотелось!
— Вот оно что! Понятно. Храбрый воин со щитом! Однако! Впрочем, нет, я не могу даже протестовать.
— Ты мне нравишься. У меня еще нет своего щита. Все, что я имею, взято напрокат. Вот если бы у меня был собственный щит, пусть даже совсем плохой…
— Есть, — невольно вырвалось у меня, — имитация!
— Да, действительно, очень удачно, что с нами Санодзиро. Единственный в своем роде… Дадзай-сан, кстати, говорят, что вам бы очень пошел посеребренный щит с фальшивыми усами. Впрочем, нет. Он у вас уже есть, вы давно приспособились к нему. Это только мы совсем беззащитны.
— Наверное, вам покажется странным мой вопрос, но все-таки скажите, как, по-вашему, в какой ягоде больше гордости: простой, растущей в поле, или «принаряженной» перед вывозом на рынок? Путь к успеху идет через ворота в ад, охраняемые дьяволом с ликом бодхисаттвы, который посылает людей прямо на рынок. Я изведал скорбь принаряженной ягоды, а в последнее время научился и уважать ее. Я не убегу. Дойду до того места, куда меня ведут, — он тоскливо рассмеялся, скривив рот. — Но, знаешь, если проснуться и посмотреть…
— Не говори, — Баба бессильно потряс правой рукой. — Если мы проснемся, то не сможем жить. Эй, Санодзиро! К черту всю эту затею!!! Ничего хорошего в ней нет. Не знаю, как решишь ты, но с меня хватит. Не хочу, чтобы меня сожрали. А Дадзай пусть ищет себе лакомый кусок в другом месте. Дадзай-сан! Клуб «Пират» распускается, довольно и одного дня. А теперь… — Встав, он вплотную подошел к Дадзаю. — Оборотень!
И ударил его по правой щеке. Ударил сильно, без колебаний. На мгновение показалось, что Дадзай сейчас расплачется, как ребенок, но уже в следующее мгновение он стиснул темные губы и гордо вскинул голову. Мне вдруг стало нравиться его лицо. Сатакэ сидел с прикрытыми глазами, притворяясь спящим.
…Дождь не перестал и к вечеру. Мы с Баба пили сакэ в темном ресторанчике на Хонго. Долго молчали, ощущая какую-то внутреннюю опустошенность, и только часа через два Баба заговорил:
— Сатакэ, несомненно, заключил Дадзая в свои объятия и проводил до Ситадзюкуя. Ничего другого ожидать от него невозможно. Слушай, ведь я знаю: у Сатакэ был с тобой разговор.
— Был, — я налил Баба сакэ. Мне захотелось хоть чем-то утешить его.
— Сатакэ пытался рассорить нас с тобой. Непонятно, зачем это ему нужно. Нельзя быть таким мстительным. Он, конечно, гораздо талантливее меня. Впрочем, я плохо его знаю. Может быть, он ничего собой и не представляет. Да, вероятно, он самый заурядный человек. Но хватит об этом. Знаешь, я почувствовал облегчение, отказавшись от журнала. Сегодня я положу подушку повыше и беззаботно засну. Меня, может быть, скоро выгонят из дому. Да, однажды утром я проснусь нищим, без всякой поддержки. А журнал — что ж, у меня с самого начала не лежала к нему душа. Ты мне нравился, я не хотел тебя терять, вот и ухватился за эту идею. Увлечь тебя, зажечь твой взгляд чудесной мечтой — в этом я видел смысл своего существования. Мне кажется, что я прожил жизнь только ради того, чтобы увидеть твои загоревшиеся надеждой глаза. Благодаря тебе я понял, что такое настоящая любовь. Раньше я этого не знал. У тебя светлая и чистая душа, лицо твое прекрасно! Мне кажется, что в твоих глазах я впервые увидел предел flexibility [45]. Не мне, не Дадзаю, не Сатакэ, а тебе открылось дно колодца познания. Да, тебе — хотя никто этого не ожидал. Тьфу! И чего это я разболтался? Легкомыслие! Безумие! Настоящая любовь молчит до самой смерти. Это Кику мне так сказала. Послушай, big news! [46] Ничего не поделаешь, Кику в тебя влюблена. «Разве я скажу господину Санодзиро, даже если умирать буду? Ведь я же люблю его так, что готова умереть!» Преподнеся мне этот парадокс, она облила меня газированной водой и громко, как безумная, рассмеялась. Кстати, кого ты больше всех любишь? Дадзая любишь, а? Сатакэ? Вряд ли, да? А меня?
— Я, — мне вдруг захотелось чистосердечно признаться, — я всех ненавижу. Одну только Кийтян люблю. Иногда мне даже кажется, что я знал ее раньше, чем женщину с той стороны реки.