Повесть о любви и тьме
А иногда они просят:
– Не можете ли вы рассказать нам, кто она на самом деле, молодая девушка в романе “И то же море”? Не было ли, случаем, у вас самого сына, который исчез на Дальнем Востоке? И что в действительности скрывается за романчиком Иоэля с его соседкой Анной-Мари в “Познать женщину”? А может быть, вы любезно согласитесь рассказать нам – своими словами, – о чем, собственно, роман “Уготован покой”?
И чего же, по сути, просят эти возбужденно пыхтящие интервьюеры от Набокова и от меня? Чего хочет ленивый читатель, а также и читатель-социолог, и читатель-сплетник, любящий подглядывать в щелку?
В худшем случае, вооружившись пластмассовыми наручниками, они приходят ко мне, чтобы из живого или мертвого выбить признание: в чем состоит мое “послание”, что хочу я сказать этому миру? Однозначного вывода – вот чего они ждут. “Что хочет сказать поэт?” – за этим они пришли ко мне. Только выдайте им великую “весть”, или назидание, или политическую “позицию”, или “мировоззрение”. Вместо романа будь любезен дать им нечто, стоящее обеими ногами на твердой почве, нечто такое, что можно подержать в руках, нечто вещественное, вроде “оккупация развращает”, “песочные часы социальных противоречий на пределе”, или “только любовь победит”, или “элита поражена гниением”, или “ущемленные меньшинства”. Короче, подай им “священных коров”, что зарезал ты для них в своей последней книге, подай их упакованными в пластиковые мешки, предназначенные для трупов. Благодарствую.
Иногда они отступаются и от идей, и от священных коров, готовые удовольствоваться только “историей, которая стоит за этой историей”. Они жаждут сплетен. Они хотят заглянуть в замочную скважину. Чтобы ты сообщил им, что в действительности произошло в твоей жизни, а не то, что ты написал об этом в своих книгах. Чтобы открыли им наконец, ничего не приукрашивая и не дуря им голову, кто на самом деле сделал это, и с кем, и сколько раз. Это все, чего они хотят, и как только получат – будут удовлетворены. Влюбленного Шекспира подавай им, Томаса Манна, нарушившего молчание, поэтессу Далию Равикович, обнажающую душу, исповедь нобелевского лауреата Сарамаго, сочные подробности интимной жизни поэтессы Леи Гольдберг.
Ленивый читатель приходит и требует от меня, чтобы я очистил для него написанную мною книгу, как апельсин от кожуры. Он приходит ко мне и требует, чтобы ради него я собственными руками выбросил в мусорное ведро мой виноград, а ему подал лишь зернышки.
Такой читатель подобен любовнику-маньяку, набрасывающемуся на женщину, срывающему с нее одежду, а когда она уже обнажена, он не унимается и сдирает с нее кожу, он нетерпеливо отбрасывает в сторону ее плоть, разнимает скелет и перемалывает ее косточки своими грубыми пожелтевшими зубами – только тогда он наконец полностью удовлетворен: “Ну все. Теперь я на самом деле внутри. Добрался”.
А куда он добрался? К старой, истертой, банальной схеме, к набору сухих клише, которые, как и всем остальным, ленивому читателю известны уже очень давно, и поэтому ему удобно с ними и только с ними, ведь герои книги – это уж точно сам писатель или его соседи, а писатель и его соседи, как выясняется, не бог весть какие праведники, они в достаточной мере омерзительны – как и мы все. После того как все оболочки сорваны, кожа содрана до самых костей, выясняется, что “все одним миром мазаны”. А это как раз то, что такой читатель с настойчивостью и усердием ищет (и находит) в любой книге.
Более того, неумный читатель, как и похожий на него запыхавшийся интервьюер, с какой-то подозрительной враждебностью, с какой-то пуритански-праведной злобой относится к творчеству, к вымыслу, к усложненности стиля, преувеличению, к изощренности любовных игр, к “подводному” смыслу, к музыкальности и музе, к самому воображению. Ему случается, возможно, заглянуть в сложное литературное произведение, но лишь при условии, что ему заранее обещано либо удовлетворение от “подрыва устоев”, либо сладко-праведное удовлетворение, к которому пристрастились все потребители скандалов и всевозможных журналистских “расследований” – в соответствии с меню, которое подает желтая пресса.
Удовлетворение, которое доступно такому читателю, связано с тем, что личность прославленного, всемирно известного писателя Достоевского как-то туманно связана с темной склонностью к грабежу и убийству старушек, Уильям Фолкнер уж точно так или иначе замешан в кровосмешении, а Набоков занимался любовью с несовершеннолетними девочками. Кафка наверняка был на подозрении у полиции (дыма без огня не бывает), наш писатель А. Б. Иегошуа поджигает леса, посаженные Национальным фондом (есть и дым, есть и огонь), уж не говоря о том, что Софокл сделал своему отцу и что сотворил он со своей матерью, а иначе как бы он сумел описать все это столь живо, да не просто “живо” – более живо, чем это бывает в жизни.
У нашей национальной поэтессы Рахели есть такие строки:
Лишь о себе рассказать я умела.Узок мой мир, словно мир муравья.Ноет под тяжестью бедное тело,Груз непомерный сгибает меня.Тропку к вершине сквозь холод тумана,Страх побеждая, в муках торю,Но неустанно рука великанаВсе разрушает, что я создаю… [10]Один незадачливый ученик так изложил мне однажды свое понимание этого стихотворения:
“Когда поэтесса Рахель была еще совсем маленькой, она жутко любила лазить по деревьям, но всякий раз, как только она начинала карабкаться на дерево, появлялся какой-то громила и сбрасывал ее на землю. И из-за этого она была очень несчастной”.
* * *Тот, кто пытается найти смысл произведения в пространстве между самим произведением и его автором, ошибается: искать следует не на поле, лежащем между написанным и писателем, а на поле, которое создается между написанным и читателем.
Я не утверждаю, что совсем уж нечего искать между текстом и его автором, – там есть место для биографических исследований и есть определенная сладость в сплетнях, вполне возможно, даже ценных, поскольку они помогают точнее увидеть биографический фон, на котором создавалось произведение. Думаю, что не стоит пренебрегать сплетней – при всей своей вульгарности это ведь двоюродная сестра беллетристики. Правда, обычно литература не снисходит до того, чтобы раскланиваться со сплетней, но нельзя игнорировать фамильное сходство между обеими, ведь и у той и у другой один метод – подглядывать, чтобы выведать тайны ближнего.
И только тот, кто ни разу не наслаждался прелестью сплетни, пусть встанет и первым бросит в нее камень. Однако вся ее прелесть не более чем сладкая-пресладкая розовая сахарная вата. И сплетня так же далека от хорошей книги, как далека газировка, подслащенная всякими разноцветными пищевыми добавками, от живой воды или благородного вина.
Когда я был маленьким, то по случаю праздников Песах или Рош ха-Шана меня два-три раза водили в фотостудию Эдди Рогозника на тель-авивской приморской улице Буграшов. У Эдди Рогозника стоял мускулистый великан – нарисованный человек-гора, вырезанный из картона, опирался на две колонны. Крохотные плавки обтягивают бычьи чресла, бесчисленные мускулы вспучиваются по всему телу, а загорелая, цвета меди, волосатая грудь необъятна. У этого картонного великана вместо лица было отверстие, а позади стояла скамеечка с двумя приступками. Тебе предлагалось обойти героя со спины, подняться на две ступеньки, просунуть свою маленькую голову в дырку, которая была у этого Геркулеса вместо лица, и посмотреть прямо на фотоаппарат. Эдди Рогозник прикажет тебе улыбнуться, не двигаться и не моргать – и нажмет на кнопку. Спустя десять дней мы приходили, чтобы получить фотокарточки. На этих снимках мое маленькое, бледное и серьезное лицо возносилось над жилистой бычьей шеей, его обрамляли кудри богатыря Самсона, ниспадающие на плечи Атласа, на грудь Гектора, на бицепсы колосса.