Город не принимает
– Ни о чем не беспокойтесь, пожалуйста, – сказал он уверенно и снова шагнул из проема.
Он не появлялся с минуту. Потом еще с минуту. В коридоре будто бы стихло. Прошло еще какое-то время, может быть минут пять. На четвереньках я отползла от матраса и попыталась выглянуть за порог. Ничего.
– Таня, нам нужна живая вода, – сказал Глеб. – Ты можешь достать живую воду? Их надо полить.
– Конечно. Только охраняй их хорошо, понял? Отвечаешь за них головой, не отходи ни на минуту, если их украдут, то они никогда не проснутся, ведь только мы знаем, как их оживить.
* * *Дверь на лестницу приоткрыта. Тишина. Пустота. Сквозняк. Отсветы на дощатом полу. Никаких разрушений. Плащи на вешалках. Ботинки рядком. Коробки, перевязанные бечевкой, не сдвинуты ни на сантиметр. Полный порядок. Никаких признаков жизни. Как в руинах после ядерной катастрофы. Рассудок пылал. Что же здесь происходило? Украли самих стариков? Я боялась пошевелиться, но все-таки в огромном сердцебиении, задерживая дыхание, на цыпочках прокралась вглубь коридора. Дверь к вдове была распахнута настежь. Старуха замерла посреди комнаты, прямо по центру, как-то странно, не к месту, будто торшер, который забыли приставить к стене. Маленькое впалое тело остановилось в только что начатом жесте. Можно сказать, в воздухе зависал полупустой бледный халат. Лунные волосы. Рыбьи глаза.
– Здравствуйте… Это я, это Таня… Козлова, Валина подруга, э… часто у вас тут бываю… вы меня знаете.
Я обращалась к ней из темноты коридора, оставаясь за порогом, не смея шагнуть внутрь, не смея приблизиться, не понимая, с чего начинать, как себя повести; старуха стояла напротив, в контровом свете двух окон на фоне черных силуэтов алоэ.
– Подойдите, – сказала она.
Обстановка шокировала. Все четыре стены во всю свободную площадь были занавешены картинами. Старинные рамы, потрескавшиеся холсты, полупарадные портреты, екатерининский век, гравюры, цветочные натюрморты. Буфет ломился от гарднеровского фарфора, в настольном рябом зеркале отражалась керосиновая лампа. Слепая бабушка коротала век, держа при себе сокровищ на полноценный антикварный магазин. Господи боже! Широкоплечие подсвечники. Медные кувшины. Отложения пыли в пене бронзовых кружев. Я протянула к женщине руки, дав опору. Пальцы ее оказались сухими и ледяными. Старая пятнистая кожа блестела, будто галька, годами окатываемая волной.
– Что они вынесли? – спросила старуха.
– Да вроде ничего.
Вдова охладела, углубилась в себя.
– Сейчас я задам вам несколько вопросов. Будьте внимательны, отвечайте точно, – заговорила она с расстановкой, предоставляя мне время на восприятие каждого слова. – Посмотрите на стену, ту, что справа от меня. В среднем ряду, вплотную к углу, икона – висит?
– Нет… не знаю… Висит такая сирень…
– Все, неважно, – она сжала мою руку. – Дальше. За моей спиной, между окнами, под самым потолком, икона – висит?
– Нет.
– Теперь смотрите дальше, на стену слева от меня. Над фортепиано, по центру, между иконой Богоматери и портретом восемнадцатого века что-нибудь висит?
– Пусто.
– Можете идти, – старуха сникла.
– А… Где остальные? Соседи? У себя?
– Не знаю, – ответила она равнодушно. – Меня вывели в кухню и удерживали там. А их, должно быть, удерживали в комнате, не знаю, не знаю, посмотрите…
У меня заложило уши. Рельеф общей картины произошедшего вдруг выступил из эмоционального хаоса и поразил сознание задним числом: никто не собирался обыскивать нашу комнату и уж тем более нас убивать. Люди в черном тихо сломали замок и вынесли три иконы, не обронив ни одного волоса с голов стариков и детей. Господи, они даже бронзовой пепельницы не прихватили. А ведь она так удачно бросалась в глаза, маня танцующей по краю чаши наядой, вырезанной из слоновой кости. Как впоследствии емко сказала об этом Ульяна, «люди искусства».
– Э… Можно идти вызывать милицию? – спросила я.
– Как хотите.
* * *Я решила все рассказать. Естественно, с упором на то, что во всем виноват таксист. Конечно! Да, после его побега можно было тут же, на месте, попытаться поймать другую машину. Но, во-первых, не факт, что кто-то стал бы возиться с пассажирами посреди затора, а во-вторых, могла ли я позволить себе сесть с детьми к совершенно случайному человеку? Ведь это известно и первоклашке: водитель может оказаться маньяком.
– Понимаешь, я подумала, что с Валей мы вместе сможем… безопаснее и проще…
Она остановила меня жестом: молчи. В молчании прошла пара минут. Потом еще пара. Няня звала к столу. Уля махнула рукой, отправляя меня на кухню. Мы поели с детьми, втроем. Ульяна не подошла. После обеда, войдя к ней, я застала ее сидящей в том же кресле, в той же позе. На мое появление она никак не отреагировала.
– Ты со мной не разговариваешь теперь?
Королева помотала головой. Вроде бы имея в виду: нет, разговариваю, но сейчас – не отвлекай. Так мне показалось. Я вышла, прикрыв дверь, неплотно. Мы поиграли с близнецами в крота и орла, разбегаясь в обход маминой комнаты, используя детскую и прилегающие территории. Няня шинковала капусту. Потом развешивала белье на балконе. Спустя час я снова заглянула к Ульяне: она сидела. Не знаю уж как, но я прочла ее мысли. Два с половиной часа Королева напряженно обдумывала, куда бы уехать. Уехать из этой страны. Но в каком бы направлении и в каких бы усилиях ни продвигалась по цветной поверхности глобуса мысль, реальность вставала непреодолимой стеной, перекрывая перспективу и вынуждая возвращаться к одному и тому же ответу: никуда. У Королевой не было никого на этом свете, никого. Мать, которая ее ненавидела и вышвырнула на улицу. Брат, который грозился ее убить, если она заставит нервничать мать. Муж, который и так уже убивал ее, самим фактом существования. Помощи ждать было неоткуда. Наконец она подняла лицо.
– В Москве квартира стоит миллион долларов, представляешь? – сказала она, изумляясь собственным словам. – Когда-нибудь они срежут наш Эрмитаж и перенесут к себе на Рублевку. Понимаешь? Они поставят столики у полотен Рембрандта и будут обедать. А мы погибнем здесь от воспаления легких. Еще до того, как москвичи пригонят сюда экскаватор, чтобы срыть Петербург на украшения для усадьб. А еще, знаешь, в Москве вообще нет красивых женщин. У меня было там свободное время, немного, днем… Я ходила в Третьяковку, в Новодевичий… Красивых женщин нет на улицах. Их нет. Они не ходят по улицам, представь себе! Это непостижимо уму.
Я кашлянула.
– А где они? Почему они не ходят?
Она всплеснула руками.
– Ездят. В автомобилях.
Почуяв, что мама немного раскрепостилась от душившего ее неведомого горя, близнецы просочились в комнату и начали виснуть на Ульяне, обцеловывая ее белую шею.
– Слушай! – воскликнула я. – А может, Валечку отвезти в Москву?
– Хочешь устроить жизнь больному человеку? – спросила Уля. И тут же ответила: – Не получится. Валечку не продать…
– Почему?
– А ты можешь себе представить, кто, кому и каким образом мог бы продать «Троицу» Андрея Рублева?
Я пожала плечами. Прижимая к груди детей и аристократически их лаская, она продекламировала:
– Есть красота, которая продается. И покупается. А есть красота, которая существует вне категорий. С ней ничего нельзя поделать. Она принадлежит природе.
Глава VI
В начале декабря Истрина положили в больницу. На замену пришла незнакомая женщина. Кажется, основным ее местом работы был государственный университет. У нас она что-то читала на вечернем; словом, мы увидели Татьяну Борисовну впервые, и, если быть точнее, даже не вполне увидели: такую женщину замечаешь не сразу. Юбка «трапеция». «Телесные» колготки. Белая рубашка. Металлическая оправа. Папка с бумагами. Короткие волосы. Коричневые? Вроде бы да.
В текущем семестре зарубежка начиналась в девять. Прогуливать Истрина никто не смел. Подниматься приходилось в семь. Стояли морозы. Контакт человека с будущим во сне ослабевал, и, проснувшись по будильнику, в темноте было куда труднее припомнить те причины, по которым ты жил еще вчера; сознание высасывало из пятнистого сна через узкое предсмертие; человек открывал глаза и покидал постель, как утробу матери, – из теплого киселя в мир, отстоящий и грубый, как декорация, выстроенная из наждачной бумаги. Мир приживался к коже гораздо медленнее, чем шла вперед часовая стрелка. Никакое другое время суток не истощает душу больше, чем русское зимнее утро, в которое голому приходится отбросить прочь одеяло, чтобы в легком ознобе натянуть пальто и с мокрой головой выйти из подъезда в холодную ночь.