Город не принимает
Очень крупный беляк сидел на заднице. Длинные уши опущены к полу и заведены за спину. Передние лапы – два понурых отростка, имевших недоношенный вид, – безвольно висели над брюхом. Между задними лапами, разваленными по сторонам, зияли лепестки гениталий, во всем их блеске взорванной мякоти апельсина или раскрытых веером жабр. Причем левую заднюю лапу заяц (или уж тогда зайчиха?) подобрал под себя. Внимание привлекал коленный сустав. Он был явно увеличен. Гипертрофирован? Я уставилась на это надутое колено. И вдруг, в один миг, меня пронзила трезвость. Боже, я вспомнила, где я его видела: везде. Так выглядело любое человеческое колено подогнутой человеческой ноги – обыкновенная коленная чашечка под кожей, натянутой до глянца. Я огляделась. По плоскости видимого беззвучно прокатилась рябь с эффектом стерео. Человеческие черты полезли из зверей – колени, локти, ягодицы, предплечья. Они всплывали на поверхность зримого, как пузыри на воде, – пивные животы, обвисшие щеки, сухие старческие щиколотки, характерно стекающая ткань икры с острой женской голенной кости. Из животных проступили люди. Господи, люди. Вот что казалось нам тогда странным. Это были люди, тщательно замаскированные под животных. То есть это были, конечно, козы, и, конечно, зайцы, и, конечно, шакалы, волки, олени, да, да, и они на первый взгляд были точными копиями – слепками с самой природы, ведь даже головки половых членов не бросались в глаза, вернее, бросались, но только во вторую очередь – в первую бросалось сходство: животные как живые, гиперреализм, черт, черт, черт.
Я пошла по залу. Теперь я увидела их. Мне удалось то, что не удалось в первую встречу. Я увидела их. И они ответили мне взаимностью: животные со мною заговорили. Та самая козочка, с кронштейном в жопе, в «березке наоборот», сказала: «Я на грани. Но я делаю вид, что это норма. Потому что так принято». Заяц с расколотым пузом сказал: «Я люблю пить. Я лопнул от того, что выпил слишком много. Но я не мог остановиться. У меня нет воли. Моя любовь оказалась сильнее меня. Но я не делал ничего плохого. Я просто любил пить». Козлы-геи сказали хором: «У нас вечный стояк. Двадцать четыре часа в сутки. От этого мы страдаем бессонницей. Женщина быстро кончается. У нее слишком хрупкое влагалище. После того как влагалище ломалось, мы пробовали трахать женщину в мозги. Но и это не помогло. Мы решили трахать друг друга, представляя, что кто-то из нас двоих – женщина». Заяц, пробитый чугунным ломом, сказал: «Я истекаю кровью. Я умру через десять минут. Но я не могу в это поверить. Я никогда не смотрел реальности в лицо. Не могу посмотреть и сейчас. В любом случае смерть лучше, чем прощание с иллюзиями». Олениха с повязкой на глазах сказала: «Те, кто ослепил меня, сильнее. Их много. Они диктуют. И если они попросят меня раздеться на сорокаградусном морозе догола, мне придется сделать и это». Заяц, зажатый в каменной коробке, сказал: «Я проснулся в гробу. Я всю жизнь боялся этого. И теперь, когда это произошло, я спрашиваю себя: это произошло потому, что я этого боялся? Или я боялся этого, потому что чувствовал, что это обязательно произойдет?» Постепенно их голоса слились в гул, от которого воздух плавился и дрожал, как над огнем. Я закрыла рот руками. Африканский кофе скребся наружу, расцарапывая мне пищевод. Дверь хлопнула. Строков принес бутылку красного водянистого мерло, впрочем, теперь, на отдалении, мне кажется, что в те времена мы пили только такие – кислые, худые соки отечного винограда, всходящего из неведомых, малых и небогатых, набрякших от дождей земель.
Строков заметил, что я посматриваю на фотографию советской женщины.
– Красивая?
Может, это была его мать? Допустим, в молодости. Я неуверенно кивнула.
– Ну… Да. Красивая.
– А то! – он взял снимок правой рукой, а левой сделал народно-сценический замах с оттяжечкой и понарошку приударил по женщине тыльной стороной ладони. – А! Красотка?! Скажи? Эх! Это она на картошке.
Он наполнил бокалы.
– Раньше художников тоже на картошку, как и всех, посылали черпать вдохновение в полях. И вот, мухинцы целыми днями на четвереньках… копаешь землю, дышишь землей, к вечеру – уже на сорок процентов состоишь из земли, потом в сельпо за водкой, потом танцы, потом мордобой. Счастливое время. А это с моего потока, Наташка Орловская, жена друга моего, ей тут восемнадцать. Сейчас ей, как Настьке, за сорок. Она на пару лет меня помладше, я-то в Муху пришел после Афгана, а они после школы… Но вообще, я тебе скажу, она сейчас выглядит точно так же. Вот точно. Богом клянусь. Никакой старости, никакого увядания, только одно цветение, только краше и краше.
Строков сунул фотографию мне в руки. Ничего не оставалось, как взять.
– Ни капли не изменилась. Вот то, что ты видишь, вот то и сейчас, – он посмотрел в окно. Будто Орловская ждала нас на улице. Из вежливости я пялилась на фотографию с минуту.
– Это ваша любовь?
Он рассмеялся.
– Милая моя, мы так хорошо знаем друг друга… Любовь между нами невозможна. Любовь живет там, где остается место для домысла. Или для вымысла, если угодно. Человек любит то, что придумывает сам. Кто угодит тебе лучше тебя самого? Не родился на свете еще ни один мужчина, который был бы краше того, которого ты придумаешь там, – он легонько ткнул пальцем в мой лоб.
Африканская кошка опьянела и устроила в моем пищеводе пожар.
– А у вас водички нет?
Строков вышел из комнаты. Наконец-то я поставила фотографию на место и от нечего делать взяла с полки книгу, которая выделялась тем, что стояла не спиной ко мне, как положено, а обложкой, как Наташка Орловская. То есть книга занимала особое положение – того, кто, как и Наташка, слишком хорошо узнан. Сероватая, она имела дряхлый, слоящийся вид. Буквы на обложке до смерти исшелушились. Мне захотелось посмотреть внутрь. Приоткрытые свету страницы затрепетали. Они выглядели трухляво – хрупче бабочек и сыроежек, как письма с фронтов, найденные в земле вместе с костями солдат. «Наука». 1968. Книге не исполнилось и тридцати, а выглядела она на все триста. «Рукопись, найденная в Сарагосе». Название возбуждало какие-то тонкие, практически неуловимые, безымянные чувства, редко приводимые в действие (наподобие мелких спинных мышц), – нечто вроде детского благоговения перед медицинскими энциклопедиями или динозаврами. Переплет хрустнул. Где-то в недрах его текущего предсмертия порвалась еще одна нить. Я чертыхнулась и резко захлопнула старую устрицу, но не успела поставить на полку. Скульптор уже вошел со стаканом воды.
– О… – пропел он сладко. – Это фантасти-и-и-ческая вещь. Сам не верю, что владею! Ян Потоцкий, «Рукопись, найденная в Сарагосе». Тебе даже смотреть не дам, ты еще маленькая.
– Почему?
– Потому. Некоторые книги надо заслужить. Заслужить, ценой собственной жизни.
– Она что, антикварная?
– Антикварная.
– Так там же написано: 1968 год издания.
– Так ты уже открыла и посмотрела?! Ну ни на минуту вас, барышень, нельзя оставлять.
– А что? Я аккуратно. Просто открыла… я ей ничего не сделала…
– Ты ей нет. А она тебе? Откуда я знаю?!
– И чего теперь будет?
– Ну… Увидим. Завтра проснешься, а на голове рожки.
– А про что там?
– Хм, ты что, думаешь, я сейчас вот так просто возьму и расскажу?
– Ну, так, в общих чертах.
– Ты не поймешь. Эта книга для тех, кто готов. Ее написал человек, которого персонально пригласили в мир иной. Это человек избранный. Он присутствовал… Он пережил минуты, максимально наполненные смыслом… Отважнейший из отважных. И потом он написал об этом. Но явно не для того, чтобы юные барышни в студенческом общежитии баловались его знанием в перерыве между стишками и мальчиками.
Мы допили мерло и пошли гулять. Весна выветривала граниты. Между льдинами рябила вода. Она была желтой, такой яблочно-желтоватой, будто в кубок темного вина слили мочу больного, а потом, соответственно, опрокинули в небо – сгущались тучи. Над землей взметало целлофановые пакеты и обрывки газет. Глаза колол песок. Начинало темнеть. Скульптор повел меня «короткой дорогой». Ни до, ни после я больше не встречала человека, настолько хорошо знающего старый город. Собственно, мы просто шли через стены. Строков знал каждый двор, каждый пролет, каждую сквозную парадную. «Знал» – мягко сказано. Не то чтобы знал – постиг. Он вник в нагромождение разновеликих дворов, то и дело смыкающихся перед пешеходом в глухих тупиках, полных черной мерцающей слизи. Он вник в то, что простому смертному представлялось саморастущим каменным хаосом, рассеченным меридианами улиц и скудными параллелями рек, и, вникнув, извлек из разваливающегося на крупные кварталы песочного торта скрытую между слоями времени тончайшего плетения паутину лабиринта, через который научился протекать, как жидкость.