Город не принимает
Я испытала укол смущения. Студентка невольно подсмотрела интимную жизнь преподавателя. Боже мой, Настасья Дмитриевна сидела здесь только что и ревела о гулящем муже. Место еще не остыло. Слезы на досках не высохли. Какой-то ужас. И почему Строков выдал ее? Это было как-то странно. Кроме того, казалось странным и то, что наша Настя, мечущаяся от кафедры к кафедре, по Васильевским, по Озеркам, из трамвая в трамвай, из погоды в погоду, из хранилища в фонд, по ученым советам, мастерским, галереям, разрывающаяся на сотню студентов и четырех сыновей, – наша Настя, не имеющая минуты для лишнего глотка чая, брела на досуге по Мойке, чтобы обнажиться про измены и пьянство некоего Мишки. Вообще-то, на картине Сандро Боттичелли Анастасия Дмитриевна изображалась одна. Конечно, Флора, Зефир, розы, но мужа там не было однозначно. В груди забрезжило смутное предчувствие какой-то очень крупной, чуть ли не осязаемой мысли, которая, по ощущению, скользила где-то рядом, будто дельфин, среди блуждающих во мне океанических бездн. Но, увы, эта прохладная мысль осталась непойманной, поскольку была игнорирована из-за художественного сострадания, которым я прониклась к Настасье вмиг – как в драмкружке над листками с ролью сочувствующего чьей-то горькой жениной доле. К горлу подкатил скороспелый комок.
– Так вот так. Вот так. Вон у Витьки Шарыгина жена – ни одной молекулы от этой жизни для себя не взяла, ни одной. Ни матерью не была, ни женщиной – ни минуты! Ни на что не претендовала. Отслужила гению двадцать лет. В пустой квартире. Голые стены. Кипяток без заварки. Витька получит грант сорок тысяч долларов и на все купит водки. Пьет ящиками, не выходя из комнаты, лежа на раскладушке, из горла, одну за одной, уже ходит под себя, потом белая горячка, а Валька все это время сидит на кухне. Просто сидит. Неделями сидит. За хлебом боится выбежать.
– Почему?
– А потому: ждет. Как только Витька начинает умирать, она тут же – за телефон, быстренько, быстренько скорую, обмоет Витьку, туда-сюда, погружает и на Литейный, в Мариинскую. Там неделями сидит около него в палате. Потом отвозит домой. Благодаря ей он жив еще, пишет неистово, прямиком в бессмертие. Так что… Редкая женщина может быть женой художника. Очень редкая… Мало кому по вашим девическим силенкам такое.
Слушая Строкова, я бродила по залу берегом фауны. Я уже начала чувствовать себя как дома. Через грязные окна пробивался свет бешеной весны. Какое счастье, что она наступила! В платьях придет любовь. К голым ногам. Дождались. Лучи пронизали суспензию, выводя в фокус калейдоскопические частицы разномастной грязи. Радиолярии переливались в разогретом воздухе, как в киселе, и медленно плыли с потоками солнца в долину козлов. Я заглянула в стоящую на подоконнике чугунную ступку. Внутри поблескивало битое в крошку стекло. Такова, наверное, мужеподобная пища кряжистых аскетичных полубогов.
– А зачем стекло толчешь? Ты его ешь?
– Ты что, дурочка? – энергичными движениями он соскребал с поворотного столика остатки пластилина. – Это для глазури. Вас вообще Аська учит чему-нибудь? Или вы там в куклы играете?
– А что, бывают такие гранты?
– Какие?
– Сорок тысяч долларов.
– Конечно.
Он скатал с пальцев пластилин, вытер руки тряпочкой, снял фартук. Мы пошли в комнату, пить шиповник – подарок семинаристов, копавших летом курганы в южном Приладожье.
– Прямо на домах мертвых растет, представляешь? Фактически на костях. Трудно даже осмыслить вообще… сколько там информации, в этих горошинках!
– Что за мертвые дома?
– Захоронения, гробницы. Называются «дома мертвых». Погибал человек на войне, и хоронили человека вместе с его конем, и все туда, в яму – и жену, и детей, и скот, и блюда золотые, и бусы, и оружие – все. Вот как провожали на тот свет. Вот какая вера была – чтобы горы двигать! И на такой вере теперь шиповник плодоносит, можешь себе представить чем.
Строков священнодействовал раз в неделю. В кипятке ягоды мякли, их животы разбухали, межклеточные стенки расползались, и в воду проливалась кирпичная кровь наших предков. Через пару часов взметенный ложкой осадок придавал настою специальный бальзамический цвет. Стоило сделать глоток, и внутриклеточное дыхание нарушалось, а потом выравнивалось, но уже в подбор к ритму погребальных обрядов; удары древнего бубна отдавались в мышцах – шиповник связывал поколения, разорванные тысячелетиями: человек обретал сверхцелостность. Из приличия я отпила полчашки. Разницы с африканским кофе практически не ощущалось. Строков рассказывал о том, как, получив в Стокгольме премию, прилетел в Пулково со спортивной сумкой, набитой пачками долларовых купюр. И, стоя в очереди на паспортный контроль, пинал сумку ногой, а потом купил бывшей жене двухкомнатную квартиру на Петроградской стороне. Я смеялась. Строков выпил рюмку водки. И почти через минуту еще одну. И следом – третью, после которой вдруг обмяк, опустил плечи и, пошатнувшись, оперся спиной о книжные полки. Задетый гримуар Потоцкого шлепнулся и застыл на полу, как пожилое мертвое тело. Вдруг Строков сказал:
– Женщину надо понимать.
Я молчала. Он смотрел. Не на меня, а в пространство, будто исповедуясь пред толпой. В нахлынувшем ни с того ни с сего волнении он потер ладонью яйцевидный череп и, слегка заикаясь, продолжил:
– Надо просто понимать, что она не должна быть одна в какие-то там… минуты, не должна мерзнуть, бегать куда-то по слякоти…
Вот тут-то, на этих словах, разразилась ясность. Передо мной стоял лучший из мужчин. Брат мой. Такой же, как я. Тот, кому не надо ничего объяснять. Мы одной крови. Наши жилы натянуты с одинаковой силой. Мне станет больно, и ему станет больно. Слова не понадобятся. Мой выбор не случаен. Все это – и предвидение, и решимость, и направленность стоп, и полнота в сердце – пришло извне. Я встала с кровати. Спиной к треснутому окну. Строков отделился от книг и навалился на меня дышащим влажным телом. Я только успела подумать: «Мешок с дождем». И мы поцеловались. На внутренней стороне стекла, в уголках рамы, скопилась вода. Наверное, это были слезы, сползшие с верхушки пресловутого айсберга. Так сказать, пролитые в знак скорби о смерти, скрытой от глаз. Поцелуй оказался вялым. Вялым и водянистым. Строков явно не знал, что язык, подобно члену, может продолжиться внутрь чужого тела и поселиться там хоть и слепо, но, в отличие от члена, не пассивно вливаясь и безропотно принимая предлагаемый диаметр того или иного отверстия, а ощупью обосновываясь по-хозяйски, со всеми негами квартиранта. Строков слюняво пожевывал мои губы и, кажется, совсем не понимал моих попыток найти контакт. Поцелуй не клеился. Что-то было не так. Дельфин опять тихо прошел где-то над небом, но я даже не собиралась формулировать этот вопрос: если не так, то что? – я была счастлива. Все придуманное мною заранее и выношенное в фантазиях происходило наяву. Мир подступил живьем, и я снимала с него заляпанную футболку, как фольгу с шоколада.
В дверь постучали. Строков, чертыхаясь, натянул свое вретище и кинулся открывать, вытащив по пути заткнутую за книжную полку штору, служившую вместо двери. Послышались голоса, смех, возня. «Здравствуйте!» «Просто жара!» «Прямо настоящее лето!» Я вспомнила, что Саббет с Зуйкович взяли Строкова темой для курсовой. Конечно, они увидели в коридоре мое пальто и сумку. Подняв с пола рукопись, я пригладила замявшиеся страницы и с лету отдалась капитану валлонской гвардии, принимая его и мужчину в соседней комнате за одно и то же лицо. Уголки страниц тлели меж пальцами, оставляя пыльцу на подушечках. Шиповник, насосавшийся древних генетических кодов, почему-то не вызвал сверхцелостности и не отозвался музыкой в венах, а по капельке сочился из желудка – назад в пищевод, растравляя изжогу. За стеной оживленно беседовали, размешивали сахар, перебирали рыхлые листы с набросками. Я наслаждалась жизнью. Минут через сорок девочки собрались уходить. Похоже, они возблагоговели. Переживаемый ими гигантский восторг от общения с гением достиг фазы удушающего воздействия – патока обволокла сердца моих сокурсниц настолько, что теперь их попросту рвало сладостным восхищением, и, слипшись в узком проходе, они, счастливые, все раскланивались в преддверии, не в силах наблагодариться. Наконец скрипнули петли, грохнул дряблый замок, Строков отогнул штору, заскочил в комнату, расцеловал меня в лицо и под каким-то беспокойным предлогом ушел из мастерской «на десять минут».