Сто суток войны
14 августа 1936 г. — Штамп: присвоено звание старшего политрука.
3 декабря 1937 г. — Назначен начальником политотдела Академии Генерального штаба.
8 декабря 1937 г. — Штамп: присвоено звание батальонного комиссара.
8 июля 1938 г. — Назначен исполняющим обязанности начальника политуправления Первой армии Краснознаменного Дальневосточного фронта.
10 июля 1938 г. — Штамп: присвоено звание полкового комиссара;
31 июля 1938 г. — Утвержден начальником политотдела этой же армии.
14 августа 1938 г. — Штамп: присвоено звание бригадного комиссара.
10 сентября 1938 г. — Назначен начальником политуправления I Отдельной Краснознаменной армии.
18 ноября 1938 г. — Назначен членом Военного Совета Киевского особого военного округа.
19 ноября 1938 г. — Штамп: присвоено звание дивизионного комиссара.
2 февраля 1939 г. — Штамп: присвоено звание корпусного комиссара…
Если все это подытожить, окажется, что человек, бывший еще 2 декабря 1937 года выпускником Военно-политической Академии и старшим политруком по званию, ровно через четырнадцать месяцев после этого был уже корпусным комиссаром и членом Военного Совета округа.
Что сказать об этом? Еще раз приходится сказать то же самое: страшные тридцать седьмой-тридцать восьмой годы, страшное для армии время. Страшное не только для тех, кто, не зная за собой никакой вины, погиб, и не только для тех, кто после года-двух-трех лет тюрьмы вернулся в армию, чаще несмотря ни на что не сломленными, но иногда и сломленными. Страшное и для тех, кого вот так, как Николаева, швыряя через несколько ступенек, бездумно, нелепо, беспощадно по отношению к ним самим возносили вверх по военной лестнице, повышая сплошь и рядом губили, а потом с них же беспощадно требовали ответа за то, в чем они, в сущности, не были виноваты, потому что период созревания обязателен не только для пшеницы или кукурузы, но и для людей. Ибо даже самый бесстрашный человек не может силою одних приказов и лиловых штампов в личном листке превратиться за год или за два из старшего политрука в корпусного комиссара, как это было с Николаевым, или из старшего лейтенанта стать заместителем наркома обороны и командующим военно-воздушными силами, как это было, скажем, с храбрейшим летчиком Рычаговым…
Да, конечно, думая сейчас о Николаеве, я куда больше, чем тогда, в 1941 году, понимаю, что он не был готов к тому, чтобы стать членом Военного Совета армии на правах фронта. Он мог быть, да, в сущности, и был храбрым комиссаром полка, может быть, дивизии, не сверх того. Но из-за проклятых событий тридцать седьмого-тридцать восьмого годов он к началу войны, помимо своей воли, вынужден был прийти на место тех опытных и почти поголовно загубленных политработников, которые воевали комиссарами дивизий еще в гражданскую войну, он пришел вместо них и честно делал на войне все, что мог и умел.
И там, в Крыму в 1941 году, он был в моих глазах так хорош потому, что я видел его в те моменты, когда он был на своем месте — бесстрашного комиссара полка или дивизии. Он делал на моих глазах то, что умел делать, и в этом состояла основа моего тогдашнего взгляда на него.
А потом где-то весной 1942 года — я не нашел в документах точной даты — случилось то, что, очевидно, должно было с ним случиться; он был снят с должности, которой не соответствовал, несмотря на все свое мужество, и отправлен в резерв политсостава в Москву. В это время, примерно в конце апреля 1942 года, я встретил его в Москве во второй и последний раз в жизни.
Он ожидал нового назначения, никак не мог его получить, томился и писал рапорты о перемещении на какую-нибудь низшую должность с немедленной посылкой на фронт.
Мы провели с ним день. Он не говорил ни слова об обстоятельствах своего смещения. Не берусь судить, было ли в его душе чувство обиды или не было — он за весь день ни разу даже вскользь не упомянул об этом. В этот день вдруг, как бы освободившись от обязанности говорить о вещах, имевших отношение к его прямому делу — войне, — он с каким-то удивившим меня юношеским, романтическим чувством говорил о чистоте души, которой не хватает людям и которая, как он считал, окончательно придет только тогда, когда всюду, на всем земном шаре, будет социализм. Он говорил о недостатке самопожертвования и в особенности самоотречения в, казалось бы, даже самых хороших людях. В тот день среди всех этих разговоров я как-то вдруг понял, что те жизненные привычки, которые я замечал за ним раньше — жесткая койка с солдатским одеялом, умеренная до удивления еда, непременно собственноручное подшивание подворотничков и чистка сапог, — были не только привычкой, как мне это казалось раньше, но и результатом его взглядов на поведение человека.
С этими разговорами было связано мое последнее впечатление о нем. А дальше идут только архивные бумаги, в которых я бесконечно рылся, ища хоть каких-нибудь упоминаний о его дальнейшей судьбе. И нашел их всего два.
Первое — подписанный 8 мая 1942 года заместителем наркома обороны СССР армейским комиссаром 1-го ранга Мехлисом приказ о том, что «Николаев, Андрей Семенович, корпусный комиссар, состоящий в распоряжении Главного политического управления РККА, назначается военным комиссаром 150-й стрелковой дивизии».
И второе упоминание — короткая чернильная пометка в личном деле: «Пропал без вести в июне 1942 года».
Продолжая поиски, я обратился к документам, связанным с судьбой 150-й стрелковой дивизии, входившей в мае 1942 года в состав 57-й армии Юго-Западного фронта. Эта армия во время нашего неудачного наступления под Харьковом в мае 1942 года оказалась в глубоком окружении, а ее командующий генерал-лейтенант Подлас застрелился.
Читая эти документы и размышляя о самоубийстве Подласа, я подумал, что этот человек мог в критическую минуту подумать о себе примерно теми же словами, которыми я в своей книге «Живые и мертвые» наделил одного из ее героев, генерала Серпилина: «Помереть на глазах у всех я не боюсь. Я без вести пропасть не имею права». Мне пришло это на память потому, что предвоенная судьба Подласа была почти такой же, как судьба Серпилина — несколько лет тюрьмы, освобождение, назначение на корпус, война, смелый прорыв из окружения во главе своих войск, назначение командующим армией и вслед за этим — новое окружение…
Части 57-й армии вырывались из окружения с кровопролитными боями и тягчайшими потерями. Очевидно, в этих боях и погиб Николаев где-то между 18 мая, когда, судя по документам, 150-я дивизия перешла к обороне в районе станции Лозовая, и 6 июня, когда из армии во фронт было направлено донесение, что из состава 150-й дивизии вышли из окружения 177 человек.
В документах упоминается, что к 10 июня 1942 года была неизвестна судьба ни командира дивизии генерал-майора Д. Г. Егорова, ни ее начальника штаба М. Ф. Ширяева. Упоминается также, что из окружения не вернулся полковой комиссар Лященко, «начальник политотдела, он же военком 150-й дивизии». Эта последняя деталь — упоминание о Лященко «он же военком», — заставляет предполагать, что Николаев, назначенный 8 мая комиссаром в эту дивизию, очевидно, был убит в начале боев и его, уже в окружении, заменил начальник политотдела.
К сожалению, это пока все, что я знаю о судьбе Николаева.
Итак, мне не удалось найти в архивах никаких следов гибели таких людей, как Николаев и Ракутин, один из которых был корпусным комиссаром, а другой командовал армией. Встает вопрос: почему же так получилось?
Думаю, что это связано с двумя причинами. Во-первых, надо помнить масштабы постигших нас в 1941 и в 1942 году катастроф, большую глубину окружений и то, что, если говорить о сорок первом годе, в этих глубоких окружениях оказались разбитые части армии, которая еще не имела опыта боев, еще только начинала воевать и приспосабливаться к войне.
Одним из последствий этого было и то, что в ряде случаев мы так до сих пор до конца и не узнали, при каких именно катастрофических обстоятельствах, где и как погибли такие люди, как Качалов, Лизюков, Ракутин или Николаев и ряд других командующих армиями и членов Военных Советов.