Сто суток войны
В ней были только две девушки: одна — заведующая гостиницей Аня, и вторая — ее помощница, эвакуировавшаяся сюда из Белостока Роза.
Мы решили выспаться, и все четверо легли в одной комнате, положив под подушки оружие. А Боровков устроился на «пикапе» под деревьями, у наших окон.
Я лежал у самого окна. Оно было открыто. На крылечке сидел Боровков с Аней и Розой и по своей привычке бесконечно говорил, покоряя их сердца.
— Скажите, — мечтательно спрашивала Аня, — почему звезды бывают то белые-белые, а то, наоборот, совсем голубые?
— Отдаленность, — после короткой паузы отвечал Боровков голосом все знающего и все понимающего человека.
Мне не спалось, и я вышел на крыльцо и целый час сидел рядом с ними и молчал, пока они говорили все втроем. А вернее, говорил Боровков, а они слушали. Потом вдруг подошел какой-то человек, очевидно дежурный, и стал требовать, чтобы все ушли в дом, потому что не положено ночью в военное время сидеть на улице. Почему не положено, он и сам, наверное, не знал, но в голосе его чувствовалась полная убежденность.
Мы пошли в комнату. Боровков сел на диван рядом с Розой и стал с ней разговаривать, а я присел на окно. Аня подошла ко мне и, стоя рядом, у окна, тихим задыхающимся шепотом стала говорить мне об этой Розе, которая сидела на диване с Боровковым, что она приехала к ним сюда из Белостока, что все, кто там, в Западной Белоруссии и в Западной Украине, — все они шпионы, и что Роза, наверно, тут тоже шпионит, что она не верит ей, что она говорила начальству, чтобы Розу забрали из гостиницы, но что ее никто не слушает, а вот увидят, что она была права!
И вдруг я почувствовал, что всю свою тоску оттого, что война и что муж ее сейчас где-то в армии, неизвестно где, и что в городе темно и страшно, — все это она по какой-то странной логике готова была сейчас свалить на ни в чем не повинную бедную еврейскую девушку из Белостока, которую она жестоко ненавидела в этот момент чуть ли не как причину всех своих несчастий, и разуверять ее было бы бесполезно.
Мне надоело ее слушать, я пошел к ребятам и завалился спать.
Рано утром мы уехали из Пропойска. В городе ходили тревожные слухи, население покидало его.25 Люди уже были готовы ко всяким неожиданностям.
Нам предстояло ехать в Могилев, где, по нашим сведениям, стоял штаб 13-й армии. В Могилев можно было ехать в объезд через Чаусы или вдоль Днепра, лесом, мимо Быхова. Это был путь покороче, и мы выбрали его.
Дорога была абсолютно пустынная; мы так и не встретили на ней ни одного красноармейца. Очевидно, там, впереди, были наши части, но здесь не было никого. Как потом оказалось, мы проскочили эту дорогу за несколько часов до того, как немцы переправились через Днепр у Быхова и перерезали ее. Но тогда мы этого не знали; дорога была спокойная, и мы ехали по ней, довольные тишиной леса и неожиданно — не по-летнему — прохладным утром.
В Могилев мы приехали около часу дня. Город был совсем не похож на тот, каким мы его оставили. В нем было уже пустовато и тревожно. На перекрестках стояли орудия, рядом с ними — расчеты. У начальника гарнизона, все того же полковника, который когда-то мне сообщил, где находится штаб фронта, мы узнали, что штаба 13-й армии в Могилеве нет, что он переехал в Чаусы, назад, за семьдесят километров отсюда. Как раз в те самые Чаусы, через которые мы утром решили не ехать.
Но нам уже показалось нелепым ехать обратно в тыл, чтобы искать штаб армии и там снова выяснять, куда и в какую дивизию нам ехать.
Свернув по старой дороге налево, на Оршу, мы поехали прямо в штаб ближайшей дивизии, которая, по сведениям начальника гарнизона, стояла в том самом лесу, где еще недавно располагался штаб фронта. Мы свернули в этот лес. В нем было пусто, остались лишь следы машин, засохшие ямы в глинистой земле, увядшие ветви разбросанной маскировки. Мы вновь выехали на шоссе и решили ехать по нему дальше, на север, к Орше, надеясь наткнуться вблизи шоссе на какой-нибудь из штабов дивизий.
Мы проехали километров тридцать пять или сорок, когда нам все чаще и чаще стали попадаться навстречу машины, летевшие с бешеной скоростью. Потом из кабины одной из встречных машин высунулся человек и ошалелым голосом крикнул:
— Там немецкие танки!26 — и пронесся дальше.
Мы продолжали ехать. Нам было непонятно, как могут оказаться здесь, на этом шоссе, немецкие танки, в то время как мы знали, что вдоль всего Днепра стоят наши войска с приказом во что бы то ни стало задержать немцев.
Мы ехали с порядочной скоростью — шоссе было прекрасное, гудронированное, — как вдруг впереди начали рваться снаряды. Разрывы накрыли дорогу очень точно и совсем близко от нас. Машины, которые шли впереди нас, стали разворачиваться, и на шоссе возникла суматоха. Боровков при первых же разрывах, ни слова не говоря, выскочил из кабины и побежал в лес. Я не успел удержать его, но Трошкин уже выскочил из машины, погнался за ним и вернул его. Боровков объяснял, что он бросился к лесу, потому что подумал, что всем нужно прятаться.
— Все сидят в машине, — кричал Трошкин, — а ты бежишь! Ты знаешь, что за это полагается?
Мы развернулись и поехали по шоссе назад, мимо поставленных вдоль шоссе в кюветах противотанковых орудий, которые издали казались кустами: так хорошо они были замаскированы.
Когда мы ехали вперед, то не совсем поняли, зачем стоят здесь эти орудия. Это даже удивляло нас. А теперь, когда возвращались, нам казалось уже более вероятным, что немцы действительно переправились на этот берег Днепра. Во всяком случае нам надо было узнать, что происходит. Километра через полтора, прямо на дороге, мы встретили седого полковника, очень спокойного и, казалось, ничему не удивлявшегося. Когда мы сказали ему, что впереди по шоссе бьет немецкая артиллерия, он пожал плечами и лениво ответил:
— Очень может быть.
Мы попросили его сказать, где штаб хоть какой-нибудь дивизии. Он внимательно посмотрел на нас и после паузы сказал:
— Штаб какой-нибудь дивизии? Ну так поедем в нашу.
Проехав назад еще километра четыре и свернув с шоссе налево, мы въехали в редкий сосновый лес. Там за раскладным столиком на раскладном стуле сидел грузный, обливавшийся потом от жары полковник с орденами на груди. Он поднялся нам навстречу и спросил, кто мы. Мы ответили, что мы — корреспонденты.
— А счастье было так возможно, тудыть твою мать! — сказал полковник.
Он был очень взволнован. Мы в первую секунду подумали, что он ждал вместо нас кого-то другого и разочарован, что мы оказались корреспондентами. Но оказалось, что его восклицание относилось совсем не к нам.
Полковник с горечью рассказал, что только что у него на правом фланге его батальон, окруживший немецкий десант в какой-то деревушке, уже готов был добить этих немцев, но немцы подняли сразу несколько белых флагов. Обрадовавшийся командир батальона поднялся вместе со своими бойцами во весь рост и пошел брать немцев в плен по открытому полю. И в это время сразу и неожиданно огонь немецких минометов и пулеметов за несколько секунд скосил три четверти батальона. Остаткам батальона пришлось отступить.
Даже и здесь еще в это время не понимали, что шкловский прорыв немцев — это прорыв, а не десант, и поэтому принимали разведывательные части немцев, двигавшиеся в разных направлениях впереди их главных сил, за десантные группы.
Всех подробностей этого дня не помню, но некоторые помню отчетливо. Я впервые после Халхин-Гола наблюдал здесь работу штаба в боевой обстановке. До этого мне все как-то не приходилось видеть дерущиеся части. То мы не могли добраться до них, то это были части, уже вышедшие из боя, то отступавшие.
Привезший нас полковник оказался начальником оперативного отдела дивизии. Я редко встречал таких спокойных людей. Он разговаривал со своими командирами, что-то отмечал на карте и неторопливо, скрипучим голосом отдавал приказания.
Позади нас, метрах в трехстах, стояла батарея тяжелой корпусной артиллерии и с небольшими промежутками через наши головы гвоздила куда-то на ту сторону Днепра.