Сто суток войны
Я прождал Халипа в Симферополе двое лишних суток. В эти дни я написал для газеты стихотворение «Слово моряка» и передал его по телеграфу. А потом одно за другим написал несколько лирических стихотворений. На исходе четвертых суток, оставив в редакции «Красного Крыма» записку, что я уезжаю в Одессу, я в последний раз поехал на аэродром встречать Халипа, решив, если он не прилетит и с этим самолетом, прямо с аэродрома ехать в Севастополь, а оттуда — в Одессу. Пусть догоняет. В Крыму было абсолютно нечего делать. Казалось стыдным сидеть здесь.87 Но Халип прилетел этим самолетом, и мы сразу отправились с ним в Севастополь.
По дороге Халип рассказал мне, что в Москве уже напечатано два моих материала и пошел ряд его снимков, что Ортенберг просил мне передать благодарность и что, по его словам, Мехлис доволен нашей работой. Ортенберг считает, что мы правильно сделали, что быстро съездили и вернулись, теперь нам нужно снова ехать в Одессу, но перед этим есть одно задание — отправить статью со снимками об одной из отличившихся подводных лодок. Надо до отъезда в Одессу сходить на подводную лодку и сделать это.
Я подумал, что с чужих слов у меня ничего путного не получится, и решил попробовать сходить на подводной лодке сам. Вечером, приехав в Севастополь, я пошел к начальнику штаба флота контр-адмиралу Елисееву и сказал ему о своем намерении. Он ответил, что один не может это решить, должен доложить командующему флотом вице-адмиралу Октябрьскому. Вышел на пять минут и сказал, что вице-адмирал разрешает.
У Халипа было кислое выражение лица: ему не хотелось со мной расставаться. Но он молчал. Елисеев сказал, чтобы я завтра пришел один для дальнейшего уточнения, но чтобы я заранее учел, что подводное плавание будет длиться суток двадцать пять. Халип яростно пихнул меня под столом ногой, но отступать было уже некуда, хотя я, честно говоря, когда затевал все это, почему-то думал, что плавание будет длиться суток двое, от силы — трое. Но взялся за гуж — не говори, что не дюж. И я с некоторой запинкой сказал: «Ну что ж, двадцать пять так двадцать пять».
Мы вышли от Елисеева. Халип угрюмо молчал. Мы в этот вечер сидели и пили чай вместе с братьями — писателями из «Красного черноморца» Сашиным, Длигачом, Ивичем, Гайдовским в круглом садике Севастопольского ДПП. Потом к нам присоединился еще один наш коллега и, сидя с нами на скамейке под звездами в эту прекрасную южную ночь, начал рассказывать бесконечные боевые эпизоды. Как он воевал, как его обстреливали, как он обстреливал, как падали бомбы, как ему показалось, что его бросили, как потом оказалось — все в порядке, как они отступали, как стреляли пулеметы и били пушки. Все это было бесконечно длинно и ужасно. Я ненавидел его лютой ненавистью. Ночь была такая чудная; было так тепло и здорово, а он тут все жужжал и жужжал над ухом про свои боевые эпизоды, выедая всем нам печенку.
Оторвавшись от него, мы с Халипом ушли. И тут, оставшись наедине со мной, Яша устроил мне целую истерику за то, что я хочу пойти на двадцать пять суток в море. Он кричал, что это безобразие, что нас послали вместе и что я не имею права от него отделяться. Если бы на пять дней — ладно, но на двадцать пять! Газета будет целых двадцать пять дней сидеть без материала с этого фронта.
Последнее было, в общем-то, справедливо, и я в конце концов сказал ему, что когда пойду утром к Елисееву, то попрошу, если это будет возможно, устроить меня в какое-нибудь более короткое плавание. Утром у Елисеева я с запинкой сказал, что у нас на этом участке фронта больше нет ни одного корреспондента, что в крайнем случае я пойду на подводной лодке и на двадцать пять суток, но нет ли у них в виду какого-нибудь более короткого похода.
— Более короткого? — переспросил Елисеев. — Есть более короткий, но…
Была длинная пауза, из которой я понял, что более короткий поход есть, но адмирал по каким-то своим соображениям не особенно склонен отправлять меня именно в этот поход. Он попросил меня подождать, куда-то вышел и, вернувшись, сказал, что есть поход на шесть-восемь дней, но он бы все-таки советовал мне, если у меня есть возможность, пойти в двадцатидневное плавание.
Я ответил, что рад бы, но газета…
— Хорошо, — сказал он. — Пойдете на семь дней.
И послал меня к одному из своих помощников, который сообщит мне час и место, куда я должен явиться.
— Рекомендую вам, даже в вашей среде, не сообщать, что вы идете на подводной лодке. И когда — тем более, — прощаясь, сказал мне Елисеев.
Я зашел к комиссару штаба и договорился с ним, что Халипа возьмут на первое; же судно, уходящее завтра в Одессу. С Халипом мы договорились, что он отправится в Одессу дней на шесть и вернется примерно к тому же времени, что и я. А потом, когда мы передадим материалы, мы снова поедем вместе, смотря по обстановке — или еще раз в Одессу, или на Южный фронт, под Каховку.
Я просил Яшу вести в Одессе кое-какие записи, чтобы, когда он вернется, мы смогли вместе сделать по этим записям один-два очерка. Использовав таким образом все свои возможности, дав в газету и из Одессы, и с подводной лодки и текст и снимки, условились также о том, чтобы не говорить никому ни звука о том, что я пойду на подводой лодке, и сделать вид, что мы оба завтра отправляемся в Одессу.
Оставалось ждать завтрашнего дня. Вместе с ребятами из флотского театра мы пошли купаться. Море было теплое, с небольшой волной. Художественный руководитель театра Лифшиц — большой, красивый, еще молодой парень, — сидя на берегу, развивал мне свои идеи о синтетическом театре,88 с которыми он носился уже много лет и где-то в провинции проводил в жизнь. Кажется, он был одним из учеников Охлопкова, а идея заключалась в том, что публика должна активно участвовать в зрелище, действовать вместе с актерами и что вообще все это должно быть своего рода тонкой, умно подготовленной народной игрой. Лифшиц говорил, что театр в тех трех измерениях, в которых он был, отмирает, что его так или иначе все равно заменит кино и единственная форма театра, которая останется, это синтетический театр-зрелище.
Меня в тот вечер раздражал этот разговор. Отчасти потому, что я сам любил честную актерскую игру, в честных трех театральных стенах, но главное все же было не в этом, а в том, что мне казались нелепыми все эти разговоры о синтетическом театре, об отмирании или выживании театра и вообще споры об искусстве. Он говорил обо всем этом искренне, увлеченно, почти как одержимый, и я чувствовал, что у него, как и у многих других людей, все его интересы, помыслы, чаяния — все осталось там, за пределами войны. До войны ему, в сущности, нет никакого дела. У него только одна мысль — чтобы она поскорее кончилась и он мог опять заниматься своим синтетическим театром. Он еще не ощутил войну как бедствие: она ему просто мешала. Спорить с ним мне казалось бесполезным. Даже не хотелось возражать ему. Я молчал, а он долго говорил на эту тему.
На следующий день в девять утра мы переправились через Севастопольскую бухту и высадились на базе подплава. У пирса, рядом с другими, стояла и та лодка, на которой я должен был идти в поход.
Это была большая лодка крейсерского типа.89 Командир дивизиона подводных лодок представил меня командиру лодки капитан-лейтенанту Полякову и его помощнику старшему лейтенанту Стршельницкому, под опеку которого я поступил.
Мы прибыли на базу в девять утра, а отплыли лишь в середине дня. Все это время было занято последними приготовлениями к походу. Лодку тщательно подготавливали, ибо плаванье предстояло довольно длительное, серьезное и дальнее.
— Пойдем к румынам, — не уточняя подробностей, сказал мне Стршельницкий.90
Халип за два часа успел сфотографировать всех, кого ему было нужно, начиная от командира и кончая наводчиком зенитного пулемета. Я же тем временем тихо сидел на мостике, наслаждаясь дневным светом, и смотрел на севастопольскую бухту, необычайно оживленную, с беспрерывно сновавшими по ней катерами и кораблями. В тот день, помню, Севастополь показался мне красивым, как никогда, быть может, потому что меня охватывала тревога перед предстоящим походом и с непривычки было страшно.