Сто суток войны
Но при всем том оттянуть надвигавшуюся войну хотя бы на год нам было нужно буквально до зарезу. Это было прямой государственной необходимостью, и то упорство, с которым стремился к этому Сталин, вполне понятно. Непонятно другое: как он мог не считаться с тем, что будущее может оказаться совсем иным, чем он хочет, что события могут пойти вразрез с его планированием. А ведь после неожиданного для нас всех разгрома Франции летом 1940 года, после того, как на Западе освободилась основная часть германской армии, были все основания предполагать возможность резкого изменения хода событий. И в том, что Сталин не пожелал посчитаться с этими изменившимися обстоятельствами, сказалось, как мне кажется, разлагающее личность влияние неограниченной власти. Этот психологический комплекс был связан с постепенно сложившимся у него, особенно в тридцатые годы, ощущением отсутствия непреодолимых препятствий для выполнения всего задуманного и намеченного им. Он мнил себя способным планировать историю, не считаясь или недостаточно считаясь с теми грозными диссонансами, которые вносил в его субъективные планы сам объективный исторический процесс…
Заглядывая вперед, хочу добавить, что в ходе войны, после первых и страшных ее уроков, вся сила характера Сталина проявилась именно тогда, когда ему пришлось столкнуться с беспощадным противодействием противника и ломать это сопротивление, исходя из реальных возможностей борьбы, а не из предвзятых представлений о своем всесилии и всевластии.
Мне хочется высказать также и некоторые психологические догадки, связанные с переоценкой Сталиным значения советско-германского договора. Хочешь-не хочешь, а из многих действий Сталина перед самой войной складывается ощущение, что, при всем его неприятии фашизма, при всей его убежденности, что фашизм есть и остается нашим идеологическим врагом, с которым нам рано или поздно придется столкнуться на поле битвы, у Сталина в то время был некий субъективный момент. В Гитлере было нечто, вселявшее в Сталина уверенность, что после заключения пакта Гитлер не захочет терять лица, сочтет несовместимым со своим престижем нарушить торжественно данные им обязательства. Казалось бы, все прошлое Гитлера говорило об обратном, но я допускаю, что Сталин считал, что с ним, с исторической фигурой такого масштаба, Гитлер не посмеет решиться на то, на что он решался раньше с другими.
Я с интересом прочел одно высказывание по этому поводу, принадлежащее Густаву Хильгеру — ближайшему сотруднику последнего перед войною посла Германии в Москве графа Шуленбурга. Исходя из наблюдений тех лет, Хильгер пишет, что Сталин, решив «не допустить столкновения с Германией и использовать для этого, если потребуется, весь свой личный авторитет… переоценил как политический кругозор Гитлера, так и его чувство реальности».
В ряде работ наших военных историков справедливо замечается, что нельзя сводить все причины наших неудач первого периода войны только к субъективным ошибкам Сталина в непосредственно предшествовавшее ей время. Причиной наших неудач была целая сумма не только субъективных, но и объективных факторов, включающих в себя и моменты доставшейся нам в наследство от царской России и все еще не преодоленной к концу тридцатых годов экономической отсталости, и масштабы военно-промышленного потенциала Германии, не только самой Германии, но и покоренной ею к тому времени Европы, и отмобилизованность и боевой опыт ее армии, и многое другое. Однако если говорить о внезапности и о масштабе связанных с нею первых поражений, то как раз здесь все с самого низу — начиная с донесений разведчиков и докладов пограничников, через сводки и сообщения округов, через доклады Наркомата обороны и Генерального штаба, — все в конечном итоге сходится персонально к Сталину и упирается в него, в его твердую уверенность, что именно ему и именно такими мерами, какие он считает нужными, удастся предотвратить надвигавшееся на страну бедствие. И в обратном порядке — именно от него, через Наркомат обороны, через Генеральный штаб, через штабы округов и до самого низу — идет весь тот нажим, все то административное и моральное давление, которое в итоге сделало войну куда более внезапной, чем она могла быть при других обстоятельствах.
Думая о том времени, нельзя не пытаться найти хотя бы частичную разгадку поведения той исторической личности, в государственные решения которой упирается вопрос о мере неожиданности для нас всего, что произошло 22 июня 1941 года.
До конца объяснить психологические причины ошибочных предвоенных представлений Сталина о перспективах войны, очевидно, невозможно. Чем больше я думаю об этом, чем больше знакомлюсь со связанными с этим материалами, тем более острое чувство недоумения испытываю.
Когда 5 мая 1941 года в последний раз перед войной состоялся в Кремле традиционный прием выпускников военных академий, на котором выступил Сталин, то на следующий день в конце посвященной этому событию передовой «Правды» стояла обращающая на себя внимание фраза: «В нынешней сложной международной обстановке мы должны быть готовы ко всяким неожиданностям». Не приходится сомневаться, что содержание передовой было прямо связано с духом того, что говорил на приеме Сталин. Но 3 июля 1941 года, словно забыв об этом, он, объясняя причины наших неудач, говорил, что «немалое значение имело здесь и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт», говорил так, словно это нарушение не было именно той самой главной неожиданностью, к которой мы должны были быть готовы. А потом, в своей майской речи 1942 года, подводя некоторые итоги, он же говорил: «Исчезли благодушие и беспечность в отношении врага, которые имели место среди бойцов в первые месяцы Отечественной войны». Так вот, оказывается, кто, по его мнению, в начале войны был беспечен и благодушен, кого война научила, — бойцы!
Конечно, и бойцов она многому научила, а вернее, тех из них, кто тогда, в первые дни, не погиб, — но, по совести говоря, стоило бы все таки, если уж заводить такой разговор, начинать его не с бойцов, а с себя. С упоминания о собственной ответственности.
Говоря о начале войны, невозможно уклониться от оценки масштабов той огромной личной ответственности, которую нес Сталин за все происшедшее. На одной и той же карте не может существовать различных масштабов. Масштабы ответственности соответствуют масштабам власти. Обширность одного прямо связана с обширностью второго.
Другой вопрос, что даже в самых сложных условиях существует еще и ответственность общества, когда оно по ходу своей истории вручает слишком обширную власть в руки одного человека. И, не снимая с этого человека ни единой доли ответственности за все его деяния, праведные и неправедные перед лицом истории, нельзя забывать и об ответственности общества, о нашей собственной ответственности за то положение, которое занял этот человек.
Как все это постепенно произошло в нашем обществе — особый и трудный вопрос, может быть, самый трудный в нашей истории. Но он существует и не перестанет существовать, независимо от того, как бы мы ни относились к Сталину и будем ли называть его в своих сочинениях Ставкой или собственным именем.
В тот вечер, когда поэтов вызвали в Радиокомитет писать антифашистские песни, произошло такое экстраординарное событие, как переход к нам через юго-западную границу перебежчика Альфреда Лискофа, сообщившего час нападения немцев. Происходили и более рядовые события — получение очередных разведдонесений от штабов пограничных округов. В последнем предвоенном разведдонесении, посланном в Москву из Прибалтийского особого военного округа 21 июня в 21 час 40 минут, в частности, сообщалось, что по данным, заслуживающим доверия, продолжается сосредоточение немецких войск в Восточной Пруссии. Вслед за этим в донесении подробно излагалась дислокация немцев на Шауляйском и Каунасско-Вильнюсском направлениях. Были указаны номера немецких корпусов и дивизий и количество танков. Далее сообщалось, что на аэродромах Тильзита, Кенигсберга, Пилау, Инстербурга отмечено до семисот самолетов. Словом, была показана обстановка непосредственного сосредоточения перед наступлением.