Последнее отступление
— Подожди… Надо будет, сам скажу.
Было уже поздно. Нина пробежала по пустой улице, постучалась в дверь дома Назарихи. Никто не ответил, и она, вспомнив, что стучать здесь не принято, дернула дверь. В доме было полно парней и девчат, они разговаривали, смеялись, но увидели ее — и все сразу же замолчали. Молчание длилось долго. Нина стояла у порога, она боялась сдвинуться с места, не знала, что сказать. Просто стояла и смотрела на девушек в ярких цветастых сарафанах, отороченных широкими лентами всех цветов радуги, на шее у каждой сверкающие бусы из стекла, ожерелья из янтаря — от пестроты красок у Нины зарябило в глазах.
Белокурая девушка с кудряшками на висках подошла к Нине, беззастенчиво разглядывая ее, сказала:
— Вот, девки, наряд так наряд!.. Юбка на ремне, как штаны у солдата. Без этого не держатся!
Машинально, пряча ремень, Нина запахнула короткий плюшевый жакет. И девушки засмеялись.
— Ты, Дора, смотри не на наряд, — посоветовал девушке в кудряшках сипловатый мужской голос. — Ишь розовенькая какая. С городских харчей, должно.
— Ты на семейских дурех пришла полюбоваться? — спросила Дора. — Ну, гляди, какие мы!
Она повернулась на пятке, забренчав стекляшками бус, одернула ситцевый, небогатый сарафан, поправила светленькие кудряшки. Все дружно засмеялись. А Нина, сгорая от стыда, еле сдерживала слезы.
Из угла вышел взлохмаченный парень с маленькими маслянистыми глазами, дохнул на нее запахом редьки и лука, сипловато пробасил:
— В жизнь не видывал таких девах. Ну-ка, повернись, какая ты будешь с другой стороны…
Нина отшатнулась, бросилась на улицу. Дома она весь вечер плакала. Отец вернулся поздно, хмурый, озабоченный, не сразу заметил ее покрасневшие глаза, встревожился:
— Ты чего?
Она все рассказала. Павел Сидорович покачал головой, неожиданно усмехнулся:
— А говорила — помогать буду.
— Будто я отказываюсь! Но к ним больше не пойду. Они смотрели на меня, папа, как смотрят в зоосаде на обезьяну.
— Ну и что? Ты думала, тебя возьмут под руки и проведут в передний угол? Дожидайся… Чужаков они не жалуют, по себе знаю. Помню, первое время пригласят обедать, сами за стол садятся, а мне на табуретке ставят, чтобы, дескать, не опоганил стол. Что же я должен был делать, оскорбляться? Ничего подобного. Я ел, что подавали, как ни в чем не бывало…
— Дураки какие-то!
— Ну зачем так, дочка… Не они виноваты в этом. Одно запомни: тут уважают сильных и крепких. А ты у меня ведь не слабая, правда?
Она ничего не ответила, вроде бы даже немного обиделась на отца. Получается, что он чуть ли не оправдывает сумасбродство этих несносных девок. А он, не дождавшись ответа, потускневшим голосом сказал:
— Ну что ж… Пойдем завтра вместе с тобой. При мне они…
— Вот уж нет, папа! — перебила она. — За ручку водить меня не надо. Я сама пойду…
И она стала ходить на вечерки каждый день. Придет, сядет у порога, делает вид, что насмешки ее вовсе не касаются. Постепенно к ней привыкли, подшучивать и зубоскалить стали реже, но петь песни, плясать не приглашали, и это было, пожалуй, хуже всяких насмешек — чувствовать себя отверженной, никому не нужной, отгороженной непреодолимой стеной отчуждения. Она стыдилась жаловаться отцу, но он, конечно, обо всем догадывался, ни о чем ее не расспрашивал. Когда она уходила при нем на вечерку, он незаметно наблюдал за ней, и серые глаза его под тяжелыми бровями заметно теплели. Она была благодарна ему за эти взгляды и за то, что он ее ни о чем не спрашивает.
На вечерках не всегда было хорошо и семейским девушкам. Лохматый парень, тот, что в первый вечер хотел посмотреть ее «с другой стороны», нередко приходил на посиделки под хмельком — куражился, тискал девчат, лез к ним целоваться. Однажды он пристал к Доре — девушке, что вертелась перед Ниной на пятке. Отбиваясь, девушка толкнула его в грудь. Парень покачнулся и чуть не упал, схватил Дору за пройму сарафана, потащил к себе.
— Как тебе не стыдно! — крикнула ему Нина.
— А, это городская птичка голосок подает, — парень отпустил Дору, пошатываясь, подошел к Нине. — Завидки берут, да? Хочешь, чтобы я и тебя чмокнул в алые губки?
Он облапил Нину. Она ударила его по руке. Девчата затихли, испуганно глядя на Нину. Парень криво усмехнулся и опять протянул к ней руки. Нина отступила на шаг и вдруг одну за другой влепила ему две звонкие пощечины.
— Ах ты, язва! — заревел парень. — Я же тебя так отлупцую, что и родители не признают.
— Бей, негодяй! Бей, если посмеешь руку поднять! — Лицо Нины горело от негодования.
Неожиданно у нее нашлись союзники. Дора подскочила к парню, закричала:
— Попробуй только тронь! Я вцеплюсь в твои бесстыжие бельма и не отпущусь, пока не вырву!
Зашумели и другие девушки. Парень плюнул себе под ноги, скверно выругался и ушел. А Дора села рядом с Ниной, с одобрением сказала:
— Молодец ты, ей-богу. Ловко его… — Она заливисто рассмеялась. Девчата придвинулись к ним ближе и стали наперебой рассказывать о парне. Зовут его Мотькой, он друг Федьки, того, что в город от батьки убежал. Чуть выпьет — начнет над девчатами измываться. Все его боятся.
А Нина почти не слушала то, о чем ей говорили девчата. Она поняла, что стена отчуждения сломана, и это наполняло ее такой радостью, какой она никогда до этого не испытывала. Она улыбалась глупой от радости улыбкой, и все девчата, и даже сама Назариха казались ей милыми, славными и красивыми.
7Поздним вечером Павел Сидорович возвращался с заседания Совета. Улица села тонула в густой тьме. Лишь кое-где сквозь щели ставней пробивался тусклый свет. Когда-нибудь окна перестанут закрывать, и село засверкает живыми огнями. Это придет не скоро. Еще долго будет прятаться семейщина за глухие ставни. Медленно, туго, со скрипом входит в село новая жизнь. Но входит. Она разламывает тупой страх и окостенелое недоверие к новому. Она уже разрубила семейщину на три неравные доли. С одного края — Клим Перепелка и его товарищи, с другого — Савостьян, Федот Андроныч, в середине — Захар Кравцов, Никанор Овчинников и многие, многие другие, их подавляющее большинство. Они угрюмо посматривают то в ту, то в эту сторону. Каждый из них может стать другом, но может стать и врагом.
Павел Сидорович подошел к своему дому. На двери висел замок. Нина, стало быть, на посиделках. Он нашарил ключ за притолокой, отомкнул замок, взялся за скобу двери и вдруг круто повернулся. На крыльцо вскочил человек, взмахнул белой дубиной. Павел Сидорович отпрянул в сторону. Дубина обрушилась на балясину. Сухо хрустнуло дерево. Павел Сидорович метнулся вперед, обхватил железными руками гибкое, пружинистое тело, пригнул к земле, придавил коленом и, коротко взмахнув кулаком, ударил в белое пятно лица.
— Вот тебе, гадина!
В ответ ни звука. Только под коленом судорожно билось тело. Павел Сидорович повернул его вниз лицом, заломил руки за спину и, сняв с себя поясок, туго связал. Встал, отдышался.
— Теперь пойдем в избу, — он открыл двери, переволок через порог связанного, зажег огонь и отступил.
— Баргут!
Васька лежал на полу, сверкая черными, ненавидящими глазами. Из разбитого носа текла кровь.
— Ты что, с ума сошел! — Павел Сидорович поднял его на ноги, встряхнул. — Кто тебя послал? Кто? Говори, или я из тебя душу вытряхну.
— Никто, сам…
— Врешь! Говори, кто послал!
Васька твердил одно: сам пошел.
Павел Сидорович разглядывал его потемневшими от гнева глазами.
— Ты это что же, никак на тот свет вздумал меня отправить?
Баргут отвернулся, выдавил:
— Нет. Отдубасить хотел.
— За что же?!
— А за что меня буряты били?
— При чем здесь я?
— Ты их подговорил. Я все равно припомню это. Посадят в тюрьму — вернусь и дам тебе за бурят и за тюрьму.
— Ты, Васька, дурак. Я думал, ты умный, а ты — дурак.
Развязал ему руки, приказал снять зипун. Васька подчинился. Он хлюпал разбитым, опухшим носом, вытирал кровь подолом рубахи.