Последнее отступление
— Ты думаешь, они долго продержатся? Беднота очень скоро вышибет их с треском. Нет, я доволен. В первые дни Советской власти во многих улусах вообще нельзя ничего было сделать, настолько ламы и богачи запугали народ. Они, брат, еще крепко держатся… Но каждый день прибавляет Советской власти в улусах десятки и сотни сторонников. А Еши свое получит, не беспокойся…
— Так-то оно так, но я ждал большего…
— Ничего, не огорчайся, — Ранжуров хлопнул Парамона по плечу. — Мы с тобой еще увидим другие улусы. Без дымных юрт, без рахитичных ребятишек…
Он сидел на лошади, покачиваясь в такт ее шагам. Глухо стучали по земле копыта, поскрипывали седла.
Глава пятая
1Ранней весной с низовьев Селенги в город врывался шальной ветер. С разбойным посвистом налетал он на дома, хлопал ставнями окон, гнал по улицам мелкий мусор и клубы пыли, озорно раздувал широченные сарафаны приезжих семейских баб. Пыль поднималась над городом, заволакивала небо и солнце. Песок набивался в рот, в нос, просачивался сквозь щели в дома и все покрывал красновато-серым налетом; он хрустел под ногами на плахах тротуаров, и от этого хруста ныли зубы.
Не мог Серов привыкнуть к сухим пыльным ветрам. Он вырос на Саратовщине, в тихом городе Хвалынске, весенние ветры там совсем иные, с бодрящей свежестью волжских просторов. Впрочем, о Хвалынске он вспоминал без радости. Жили там плохо, в сыром подвальном этаже купеческого дома. Отец, кустарь-шапочник, болел чахоткой. Он вечно горбился над работой, из-под холщовой рубахи выпирали худые лопатки, тонкая шея была изрезана глубокими морщинами. Около него всегда стояло ведро, кашляя, отец сплевывал сгустки крови… Умирал он долго и трудно, в пугающе огромных глазах металась предсмертная тоска, а в это время наверху купец Гутин справлял именины, там пели песни, смеялись, желали хозяину долгих лет жизни…
Позднее Серов понял: такова жизнь — наверху звенят бокалы, внизу умирают от нищеты. Так было всегда. И он, начиная с голодных студенческих лет, делал все, что мог, чтобы этого не было.
Сейчас, шагая по безлюдному, насквозь пропыленному городу, Серов перебирал в памяти свое прошлое, туго связанное с тем, что происходит сейчас. Особенно памятно время, когда он, депутат Государственной думы от социал-демократов, встречался с Лениным. От этих встреч осталось светлое удивление, не убывающее с годами: на каторге, в ссылке, читая новые работы Владимира Ильича, он как бы снова слушал его и каждый раз открывал для себя что-то очень важное…
А каторга для него была вдвойне тяжелой. Там ему пришлось пережить предательство женщины, которую он любил, матери его детей.
Еще в Саратове, в 1904 году, когда ему было двадцать шесть, он встретил Юлию Лангвальд, бывшую в ту пору одним из руководителей подпольной организации. Умная, дерзкая, знающая себе цену, она нравилась ему своей независимостью, самостоятельностью суждений. Однако со временем он стал замечать, что независимость иногда превращается в высокомерие, самостоятельность — в пренебрежение к товарищам, и неприятно пораженный, он пробовал ее пристыдить, образумить, но Юлия, казалось, не понимала, чего он хочет, яростно отстаивала свое право говорить и думать так, как она считает нужным.
В 1907 году его арестовали, судили и отправили на каторгу. Юлия осталась одна, на руках дети — сын и дочь. И тут ему открылось ее новое качество — полная неспособность противостоять повседневным трудностям, конечно, очень нелегкого быта. В письмах она жаловалась, что ей мало помогают его товарищи, денег не хватает. Он знал, что товарищи делают все возможное, и просить от них большего просто бессовестно. Письма Юлии мучили его хуже всякой неволи…
И вдруг тайными путями до него дошла весть, страшнее которой и вообразить себе невозможно: Юлия стала провокатором. Он не поверил этому, потребовал расследования. Все, к его горю, подтвердилось. Товарищам даже удалось установить, что в списках агентов охранки она значилась под кличкой «Ворона».
После Февральской революции Юлию будто бы расстреляли. А где дети, что с ними, этого он не знает до сих пор и вряд ли узнает, пока все не успокоится. Сразу же, как только упрочится положение Советов, он поедет их разыскивать. Но когда оно упрочится?
…В Совете еще никого не было. В коридоре, на ящике, привалившись спиной к печке, мирно спал старый солдат. Винтовку он зажал меж колен и крепко стиснул корявыми пальцами. Хмурясь, Серов постоял над ним, стер платочком со стекол пенсне мучнистую пыль, негромко сказал:
— Тревога!
Винтовка, чиркнув штыком по стене, повалилась на пол. Солдат подхватил ее, передернул затвор и, испуганно тараща обессмысленные сном глаза, пробормотал скороговоркой:
— Где тревога? Почему тревога?
Открывая дверь своего кабинета, Серов услышал, как солдат, оправившись от испуга, топчется за его спиной, смущенно покашливает.
— Ты что-то хочешь сказать, Куприяныч?
— Мы тут, Василь Матвеич, можно сказать, самые старые большевики, — хитровато начал он. — Держи, ради бога, в тайности мой грех — засмеют, проходу не дадут антихристы.
— Ладно. Но на посту, давай условимся, не спать. Время, сам знаешь, какое.
— Да уж как не знать! — вздохнул солдат. — Поганое время. А вздремнул я не от лености. За день уработаешься — кости спокою требуют.
— Ты днем работаешь? Почему?
— Прирабатываю сапожным рукомеслом. Цены на харчи — ужас, а у меня детвы полна изба. Пять гавриков своих да три братовых. На ерманской брата уложили, а баба его сама по себе померла. Вот кручусь…
— Подожди. — Серов сел к столу, написал комиссару продовольствия Сентарецкому записку. — Вот возьми и передай Тимофею Михайловичу. Будешь получать на ребятишек по фунту муки в день.
— Взаправду? Спаси тебя бог, Василь Матвеич! — с бумажкой в одной руке и винтовкой в другой, он быстрым шагом пошел к дверям.
За окном, мутным от пыли, ветер крутил песок, тормошил голые еще ветви чахлого тополя и тоскливо, надоедливо выл в куске водосточной трубы, свисавшей с крыши на проволоке. «Надо было попросить Куприяныча оторвать трубу совсем», — подумал он, но вскоре позабыл и о вое ветра и о пыли, застилавшей подоконник. Хлеб… Как накормить сирот, красногвардейцев, рабочих? Вчера провели учет всех запасов. Хлеба мало. Если ничего не предпринять, не хватит и до лета. Но если бы только хлеб беспокоил его! Банды атамана Семенова сделали первую попытку изгнать Советы из Забайкалья. Разбитые под Шарасуном, они снова укрепились за рубежом, в Маньчжурии, быстро пополнили свои силы и вот-вот перейдут в наступление. По последним сведениям, у атамана десять тысяч пеших и конных головорезов, вооруженных японскими винтовками, пушками и пулеметами. И сами японцы от угроз перешли к действиям. Во Владивостоке высажен десант. Контр-адмирал Хирахару Като опубликовал обращение к населению; с восточной витиеватостью командующий японской эскадрой заверяет, что он питает «глубокое чувство к настоящему положению России» и даже — подумать только! — «желает немедленного искоренения междуусобиц и блестящего осуществления революции». Вот ведь куда хватил! Адмирал желает другого: «блестящего осуществления» давних замыслов правителей Страны восходящего солнца — прибрать к рукам весь восток России.
А на западе? По всему сибирскому железнодорожному пути растянулись части контрреволюционного чехословацкого корпуса. Здесь и малой искры достаточно, чтобы вспыхнул пожар.
С востока японцы, с юга Семенов, с запада белочехи, и помощи ждать неоткуда. Никто не даст ни хлеба, ни бойцов.
Зазвонил телефон. Серов снял трубку. Сквозь шум, писк и треск еле пробивался голос командира красногвардейцев Жердева.
— Я говорю из штаба… Тут пришли военнопленные. Что-то толмачут, а я ни черта понять не могу.
— Но чего они хотят?
— Не могу уловить. Они по-русски плохо петрят, а я по-ихнему и вовсе не кумекаю. Вроде бы жалуются на плохое питание.