Последнее отступление
Артемка молчал. Будь у него такая же грамота, как у Павла Сидоровича, он бы расписал батьке, что значит народная власть, а что царская и буржуйская. Но нету такой грамоты… «Батя вроде и прав: дело крестьянина — хлеб выращивать. Надо спросить у Павла Сидоровича, как он это растолкует. А что сказать отцу сейчас? Дать слово не ввязываться в политику? Потом будешь ходить каяться. Скажем — демонстрация. Федька пойдет с рабочими, а я — сиди дома. Демонстрация — политика. Дал слово не совать в нее нос, ну и сиди, не рыпайся. Нет, это дело неподходящее. Заранее путы на ноги надевать нечего».
И Артемка решил обвести отца. Осторожно завел разговор о работе, о заработках.
— Деньги нам позарез нужны, — рассудительно говорил он. — Хорошая работа попадется, к весне можно на коня заколотить. Будем так разговаривать: ты меня отпускаешь, а я — кровь из носу, но на коня заработать к весне должен.
Захару это понравилось. Но он еще долго мялся, прежде чем дал свое согласие.
Утром он напутствовал сына:
— Главное — сторонки придерживайся. Не льстись на ласковых людей. Все хорошие до поры до времени. Рот разинешь — ласковый-то и оберет тебя, как куст смородины. Девок городских опасайся. Это не нашенские дуньки. Они тебя в один час продадут и выкупят.
— Ну, к чему такой разговор, батя? — вспыхнул Артемка.
— А к тому, сынок, чтобы ты сам на себя надеялся, — озабоченно говорил Захар, не замечая смущения сына, — чтобы девок и всяких политических боялся больше, чем моровой язвы. Ну, трогай, да поможет тебе господь бог и святая троица.
Оставшись один, Захар целыми днями бродил по тайге, расставляя на зайцев петли, стреляя белок и рябчиков.
Тайга безмолвствовала. Молчали сосны, опустив свои разлапистые ветви под тяжестью снежных украшений, зябли голые березки и кусты черемухи. За целый день, если не считать лая собаки да собственных редких выстрелов, Захар не слыхал в лесу ни звука. Тишина и одиночество внесли в его душу успокоение. Пережитое на фронте, жалобы односельчан на жизненные неурядицы — все стало таким далеким, что вспоминалось без тягостного чувства неуверенности в грядущем. За неделю Захар окреп душой и телом, мускулы его налились упругой силой. Он уже не обливался потом, поднимаясь по распадкам к вершинам гор, как в первые дни. Вставал рано утром, заваривал густой зеленый чай, завтракал и, закинув ружье за плечи, уходил за несколько верст от зимовья. Возвращался нередко при свете луны.
С особым удовольствием он разжигал вечером печь и принимался свежевать дичь, добытую за день. У него уже накопилось десятка четыре беличьих шкурок, примерно столько же заячьих и три колонковых. Разглаживая мех, пересчитывая шкурки, Захар жалел, что не добыл ни одного соболя. Близ зимовья они не водились. Нужно было перевалить хребет, по ложу Черной речки добраться до гольцов. Дорогу Захар знал. Ходить за соболем обыденкой нельзя было, за день только доберешься до места.
Как ни жалко было расставаться с уютным зимовьем, Захар набил кожаную заплечную сумку сухарями и отправился в путь.
Ночью выпала небольшая пороша. Шарик бежал впереди, обнюхивая свежие отпечатки звериных следов. Захар по косогору спустился к узкой, извилистой речушке и пошел вверх по льду. Собака все время убегала в глубь леса, возвращалась к хозяину, делала вокруг него петлю и опять скрывалась среди деревьев.
До Захара донесся ее заливистый лай. Недалеко где-то… Он вскарабкался на берег и стал продираться сквозь чахлые, цепкие кусты.
Шарик сидел на узкой лесной прогалине и выл, подняв вверх острую мордочку. Снег, выпавший ночью, был на прогалине чист, только цепочка следов собаки окружала середину прогалины, где из-под снега торчали сухие ветки березы и тонкие сосновые жерди. «Берлога!» — со страхом и радостью подумал Захар, не решаясь подойти ближе. Но почему пес не бегает вокруг логова, не рычит, ощетинив загривок, а сидит на снегу и тоскливо воет? Тут что-то не то. Захар осторожно, не опуская пальца со спускового крючка, приблизился. В снегу чернела узкая дыра. Захар нагнулся, присмотрелся. Внизу было темно, но его чутко настороженное ухо уловило что-то похожее на стон. Неужели все-таки медведь? Вокруг отдушины был бы иней…
Захар вытянул шею, прислушиваясь, и опять уловил не то стон, не то вздох. Поколебавшись, он поставил ружье к осине, зажал в здоровой руке нож и пнул ногой торчавшие из ямы жерди. Снег осыпался, дыра сразу стала больше, и, приглядевшись, Захар в испуге отпрянул. Из-под веток торчали ноги человека. Захар разбросал жерди и ветки, вытащил человека из ямы, достал его старенькую берданку и котомку.
Он был чуть жив. Глаза закрыты. Скуластое лицо чернее головешки. Не теряя времени, Захар срубил две тонкие березки, очистил их стволы от веток и соорудил нечто похожее на сани-волокушки. Положил на них охотника, накрыл сверху зипуном. А сам, оставшись в одной овчинной душегрейке, впрягся в сани и потянул их к своему зимовью.
Путь был не близкий, снег глубокий. По лицу Захара катились крупные капли пота, морозный воздух затруднял дыхание, во рту и горле все пересохло. Временами перед глазами прыгали радужные огоньки, наскакивали друг на друга, рассыпались… Тогда он останавливался.
Подъем на площадку Захар одолел, выбившись из последних сил, хрипя, как загнанная лошадь. В зимовье он положил несчастного охотника на нары и сам упал рядом с ним, чувствуя, что не в силах пошевелить даже пальцем. Когда чуть отдышался, затопил печь и стал раздевать человека. Снял с него полушубок, один унт, взялся за другую ногу, но она согнулась ниже колена. Кость голени оказалась переломленной. Захару пришлось распороть унт по шву. При помощи лучины и бересты он стянул ногу на переломе, чтобы кость правильно срасталась, на почерневшее, отбитое при падении бедро привязал лепешку сырой глины, чтобы вытянула жар. Пока возился, вскипел чайник. Кое-как разжал стиснутые зубы несчастного, напоил его крепким чаем.
Утром больной дышал ровно, но по-прежнему не открывал глаз. А к вечеру стал бредить. Тихо разговаривал с кем-то по-бурятски, цокал языком. Так прошло трое суток. Захар не отлучался из зимовья.
На четвертые сутки больной попросил:
— Ухы угыта, — и тут же просьбу повторил по-русски: — Пить!
Захар подал ему чашку. Больной приподнял голову, жадно припал губами к чашке.
— Где я? — прошептал он.
Захар начал рассказывать, но больной опять впал в забытье. В груди у него хрипело, хлюпало, потрескавшиеся губы побелели, желто-серая кожа плотно обтянула заострившиеся скулы. Набросив на больного полушубок, Захар отошел к окну. «Не жилец на свете, не вытянет», с тоской подумал он.
За окном бесновалась вьюга. Глухо шумела тайга, жалобно скрипели сосны и, будто взывая о помощи, неистово махали косматыми ветвями. Сердце сжималось от жалости к больному. Нехристь, басурман, а поди ж ты — жалко. У него тоже, наверно, детишки имеются, ждут батьку, в окошко поглядывают, а того не знают, что он одной ногой в могиле стоит.
Но, видимо, не суждено было охотнику-буряту умереть под заунывный свист пурги в полутемном зимовье Захара. Все чаще он приходил в себя, все ровнее становилось его дыхание, но минуло еще не мало дней и ночей, прежде чем он окреп настолько, чтобы разговаривать.
Это был Дугар Нимаев, кузнец, мастер-оружейник и чеканщик по серебру. Захар знал его до войны. Тогда Дугар был круглолицым человеком, с узкими смеющимися глазами, довольный, казалось, решительно всем на свете. Он часто бывал в Шоролгае, наваривал сошники для сох, ковал лошадей.
— Сильно ты переменился, тала, [3] не мог я тебя признать-то, — сказал Захар.
— Э, Захара, где уж тебе признавать, — горестно качнул стриженой головой Дугар, — мои хубун, мои бацаган, [4] когда пришел я с войны, долго-долго на меня глядел: чужой дядя — думал.
— Ты тоже был на войне? — удивился Захар. — Я слышал, бурят на войну не забирали…