Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
– Троить будешь?
– Возьмем пополам?
– Але, у меня стакан есть…
– Слышь, друг, дай семь копеек, на четверочку не хватает…
Страшная мордатая баба-торгашка с жестяным белым перманентом жутко крикнула из-за прилавка:
– Ну-ка, не орать, алкаши! Щас всех отседа вышвырну! Прекращу продажу.
И все притихли, забуркотели негромко, забубнили на низких, и зрелище это было почище любой цирковой дрессуры – от одного окрика уселись на задние тридцать черных, трясущихся, распухших, разбойного вида мужиков. И правильно сделали, потому что там, за стальной сеткой, в бесчисленных ящиках стоит себе в зеленых бутылочках сладостный нектар, единственное лекарство, одна радость, дающая и веселье, и компанию из двух других забулдыг, и свободу, и счастье. Водочка наша нефтяная, из опилок выжатая, ты же наша жизнь! Пока ты льешься в наши сожженные тобой кишки – весь мир в тебе, и мир во мне.
И над всем этим счастьем хозяйкой вздымается мордатая торгашка. Захочет – опустит сетку над прилавком, краник кислородной подушки перекроет. Напляшешься тут перед ней, как висельник на веревке, наунижаешься вдоволь, пока эта сука краснорожая смилостивится. А чего поделаешь? Все тут ей должны и обязаны – один пять копеек, другой бутылку не вернул, третий до одиннадцати бутылку выпросил, а четвертый – после семи. И не вякни – вся милиция окрестная у нее в подсобке отоваривается. И четвертинки всегда в дефиците, так если она хорошо относится – сама по полбутылки разольет и с маленькой наценочкой отдаст. Нет, не денешься никуда – в соседний-то магазин бежать глупо, там ведь тоже в очереди снова час стоять, и другая мордатая грозная торгашка, да и за всяким другим прилавком в сотнях тысяч лавок со стыдливой надписью «Вино», которого сроду там и бутылки не было, а только нефтяная да древесная водка и кошмарные спиртовые опивки с краской под названием «портвейн» – везде стоят эти страшные бабы.
Об этом я подумал как-то мельком, подтираясь поближе к прилавку, и очередь не слишком на меня заводилась – потому как не знали еще, с кем я троить или половинить стану. Только вяло сопротивлялись, сдвигаясь тяжелыми плечами, и шел от них невыносимый дух перегара, табачища, немытого пота, подсохшей вчерашней блевотины. Кабы старик Перельман – автор «Занимательной арифметики» – ходил в водочные магазины так же часто, как я, наверняка построил бы он красивый арифметический этюд: «Если всех людей, которые каждый день стоят за водкой во всех питейных заведениях, выстроить в одну шеренгу, то получилась бы очередь от Земли до Луны…»
Торгашка привела очередь к порядку и стала снова отпускать бутылки. Но тут же все застопорилось: из толпы выскочила на середину тесного магазина полупьяная девка с огромным переливчатым фингалом, похожим на елочную игрушку, и стала плясать. И громко петь при этом:
– Я тя, Клашка, не боюсь.Голой жопой обернусь,Поцелуй меня ты в зад,Коль частушечка не в лад!Ух-ты, ax-ты, все мы – космонавты!Очередь довольно захохотала, заерзала радостно, а торговка Клашка подняла свою бычью голову и сказала мрачно, полным ртом:
– Параститутка. Вон отседова! А вы, пьянюги паскудные, пока не вышвырнете ее – банан сосите, а не водку…
И грохнула сетку вниз. И звериная тоска заполнила магазин.
– Фроська, сука, че натворила?
– Фроська, голубушка, иди себе, не даст она тебе все равно…
– Достукаешься, Фроська, посадит она тебя…
– Фрося, брысь на улицу, мы тебе сольем…
– Фроська… Фросинька… Фросюка… Фрося…
И поволокли ее, упирающуюся и матерящуюся, из магазина. И обратно – к сетке:
– Кланя!.. Клаша!.. Клавочка!.. Клавдия Егоровна!..
А я-то – уже перед сеточкой! Я-то своих собратьев соплеменных хорошо знаю – никто под злым оком Клавдии Егоровны не посмеет стоять столбом, когда есть команда вышвырнуть Фроську взашей! Нельзя не обозначить активного участия в выдворении нечестивки из храма людской радости, когда верховная жрица Клашка уже опустила большой палец долу. И пока проводилась карательная экспедиция, я уже пророс сквозь сетку четырьмя рублями и парольным кличем: «Без сдачи!»
Заворошились, закипели, задундели, вскрикнули, пронзительно заголосили разом:
– Гад… паскудина… Кланя – не давай… Сукоед… без очереди… а мы – не люди?… потрох рваный… не давай… долбаный… курвозина поганая… Васька, держи… без очереди… сучара хитрожопый… ж-и-и-и-д!.. жид!..
А Клавдия Егоровна, нежная душа, повела взором на них суровым, а мне тепло улыбнулась – фунт золота в пасти показала – и сказала доверительно:
– Вот темнота-то, житья от них нет, пьянь проклятая, – и гаркнула коротко: – Молчать! Тихо!..
И все замолчали, задышали гневно, и успокоились, и стихли. И стоил их протест ровно тридцать восемь копеек сдачи, которые я оставил голубице Клаве. По копеечке на рыло. А она мне к бутылке еще дала соевый батончик – закусить. И пока я шел к двери мимо очереди, они все бурчали обиженно, но вполне миролюбиво:
– Ишь, шустрик нашелся… тоже мне ловкач – хрен с горы… а мы что – не люди?..
Я ответил последнему коротко:
– Вы – замечательные люди…
Отверженная Фрося сидела на ящике неподалеку от дверей магазина. Грязными пальцами она ласкала свой бирюзовый синяк и тихонько подвывала. Эх, художнички-передвижнички, ни черта вы в жизни не смыслили. Вот с кого надо было писать «Неутешное горе». Я сорвал фольговую пробку, крутанул бутылку и сделал большой глоток.
Ослеп. Слезы выступили на глазах, я задохся, и водка раскаленным шаром стала прыгать вверх-вниз по пищеводу – между гортанью и желудком, еще не решив – то ли вылететь наружу, то ли сползти в теплую тьму брюха. Пока не просочилась все-таки вниз. Прижилась. И сразу стало легче дышать, и тяжесть в голове стала редеть, тоньшиться и исчезать. Откусил полбатончика, разжевал и сразу же махнул второй раз из бутылки.
И на душе полегчало, и мир стал лучше. И полбутылки еще оставалось. Подошел к Фросе, толкнул ее в плечо:
– На, Фрося, выпей… – поставил на асфальт бутылку и сел к Левке в машину.
– Что ты там делал? – спросил он, притормаживая у Колхозной площади.
– Я хотел ледяной кока-колы или оранжада, но эти странные люди почему-то назвали меня жидом. Черт побери, как обидно, что у нас есть еще отдельные несознательные люди, чуждые идеям интернационализма.
– К счастью, их совсем мало, – серьезно ответил Красный. – Миллионов двести.
– А куда ты дел остальные шестьдесят? – поинтересовался я.
– Они еще не слыхали про жидов. Но все впереди… Культурный рост малых народов огромен.
– Не сетуй, Лева. Вы платите незначительные проценты на прогоревший политический капитал ваших отцов и дедов.
– А почему мы должны платить? – спросил Лев. – Почему именно мы?
– Читай историю. Ваши деды и отцы все это придумали. И уговорили, конечно, не немца, и не англичанина, и не француза, а самого легковерного и ленивого мужика на свете – русского, что, мол, можно построить рай на земле, где работать не надо, а жрать и пить – от пуза…
– Этому вас на политзанятиях в Союзе писателей учат? – поинтересовался Красный.
– Нет, этому нигде у нас не учат. Это мне пришлось самому долго соображать, пока я не понял, что коммунизм – это еврейская выдумка. Воображаемый рай для ленивых дураков.
– Алеша, а ты не боишься со мной говорить о таких вещах? – сказал безразличным голосом Красный, но я видел, как у него побелели ноздри.
– Нет, не боюсь.
– Почему?
– Потому что ты еврей. Во-первых, тебе никто не захочет верить, понимаешь – не за-хо-тят. Я – советский ариец. А ты еврей. А во-вторых, благополучие всех Епанчиных – это и твое благополучие. Антон – это сук, на котором ты надеешься просидеть до пенсии…
– Что ж, все правильно, – пожал он замшевыми плечиками.
Тут мы и подъехали к дому на улице Горького, на подъезде которого висела тяжелая парадная доска: «Главное управление по капитальному ремонту жилых домов Мосгорисполкома». Заперли машину и пошли к Антону.