Александр Македонский. Трилогия (ЛП)
— Его собаки выдали. Собаки и луна. — В печальных глазах Клеопатры был испуг, но вины не было
.
— Ты меня понимаешь, верно? Я имею в виду, ты знаешь колдовство. Ты видела… чтобы она что-нибудь делала тогда?
Сестра молча покачала головой. Если сейчас сказать — это когда-нибудь после обязательно вылезет… Ведь мать с братом очень друг друга любят, но ссорятся страшно — и тогда говорят всё подряд, не задумываясь… Его глаза пронизывали её, словно северный ветер, — но всё, что она знала, было спрятано страхом. Вдруг он поменялся, ласково взял её за руки сквозь складки плаща.
— Я никому не скажу, что ты мне сказала. Клянусь Гераклом! Ты ж знаешь, такую клятву я никогда не нарушу. — Он оглянулся на святилище в саду. — Скажи. Ты должна, понимаешь?.. Я должен это знать.
Она забрала руки, заговорила:
— Было то же самое, что и в другие разы, когда из этого ничего не получалось. А если что-нибудь ещё — я не видела, честное слово. Правда, Александр, это всё что я знаю.
— Да-да, я тебе верю, — нетерпеливо сказал он и снова схватил её за руки. — Не позволяй ей этого делать. Теперь она не имеет права. Я спас его под Перинфом. Если бы не я — его бы убили, понимаешь?
«Зачем ты это сделал?» Вслух она не спросила, они понимали друг друга без слов. Только глаза её неотрывно смотрели в его лицо, совсем не похожее на лицо их отца.
— Иначе я бы себя опозорил… — Он умолк; она решила, что он ищет какие-то слова, чтобы ей понятнее стало. — Ты не плачь. — Он провёл кончиками пальцев у неё под глазами. — Это всё, что мне нужно было знать. Ты ж ей помешать не могла!..
Он повёл её во дворец, но в дверях остановился и оглянулся вокруг.
— Если она захочет послать ему врача, лекарство, сласти какие-нибудь… Что угодно — дай мне знать. Это я тебе поручаю. Если не сделаешь — виновата будешь ты, на тебя падёт!..
Она побледнела от ужаса. Но его остановило даже не отчаяние, а изумление сестры.
— Нет, Александр! Нет!.. О чём ты говорил — оно же никогда не действовало, она сама должна это знать!.. Но это страшно, ужасно, и когда… когда ей очень плохо — оно ей просто душу очищает, вот и всё!..
Он посмотрел на неё почти с нежностью и медленно покачал головой.
— Если бы! Она на самом деле старалась, я видел. — Её печальные собачьи глаза стали ещё печальнее от этой новой ноши. — Но это было очень давно, ты не отчаивайся. А теперь наверно так и есть, как ты говоришь. Славная ты девочка, сестрёнка.
Он поцеловал её в щёку; сжал ей плечи, забирая свой плащ… И пошёл через помертвевший сад, сияя золотой головой; а она долго смотрела ему вслед.
Медленно тянулась зима. Царь во Фракии потихоньку поправлялся; письма подписывал уже сам, хоть рука и дрожала, как у старика. Он прекрасно понял все дельфийские новости и распорядился, чтобы Антипатр осторожно поддержал амфиссийскую войну. Фиванцы хотя и присягнули Македонии — всегда были ненадёжным союзником, с персами якшались; ими стоило и пожертвовать при нужде. Он предвидел, что государства Лиги проголосуют за войну; причём каждый будет надеяться, что бремя этой войны понесёт кто-то другой. А Македония будет стоять рядом — ненавязчиво — в дружеской готовности взять на себя это тяжкое, хлопотливое дело. И так у него в руках окажутся ключи от всего юга.
После зимнего солнцеворота Совет проголосовал за войну. Но никто не хотел уступить главенство городу-сопернику, потому все государства выставили только символические силы. Командование этой несуразной армией взвалил на себя фессалиец Котиф, Председатель Совета. Филипп избавил фессалийцев от анархии племенных распрей, и в большинстве своём они были благодарны ему за это. Мало было сомнений, к кому обратится Котиф за помощью в трудный час. Об этом и разговаривали друзья, ополаскиваясь под фонтаном на стадионе.
— Пошло дело, — сказал Александр. — Знать бы, когда всё начнётся.
— Женщины говорят, если на горшок смотреть, то он не закипает никогда, — заметил Птолемей, выпростав голову из полотенца.
Александр, настроенный на постоянную готовность, гонял их нещадно; так что Птолемею удавалось встречаться со своей новой возлюбленной гораздо реже, чем хотелось бы; он был не прочь и расслабиться.
— Но они же говорят, стоит от горшка отвернуться — он тут же выкипает, — возразил Гефестион.
Птолемей посмотрел на него сердито. Ему-то хорошо, ему всего хватает!..
Да, ему хватало. Или, во всяком случае, свой нынешний удел он не променял бы ни на что другое — и этого не скрывал. А всё прочее оставалось его тайной; никто не знал, с чем ему приходилось мириться и как трудно это ему давалось. Гордость, целомудрие, сдержанность, приверженность высшим целям… Он цеплялся за эти слова, чтобы легче было переносить явное нежелание Александра, коренившееся где-то в душе, так глубоко, что спрашивать невозможно. Может быть, что колдовство Олимпии оставило шрамы на душе её сына? Или пример отца?.. Или дело в том, — думал Гефестион, — что только здесь он не стремится к главенству, а вся остальная его натура восстаёт против этого?.. Ведь первенство ему дороже жизни… Однажды в темноте он прошептал по-македонски: “Ты у меня первый и последний, ” — но непонятно, что тогда прозвучало в голосе его: экстаз или невыносимая печаль. Правда, почти всегда он бывал открыт и от близости не уклонялся, — но словно не считал это таким уж важным. Можно было подумать, акт любви состоит для него в том, чтобы просто лежать рядом и разговаривать.
Он говорил о человеке и о судьбе; о словах, которые слышал во сне от говорящих змей; о действиях кавалерии против пехоты и лучников… Он цитировал Гомера о героях, Аристотеля о Всемирном Разуме, Солона о любви; говорил о тактике персов и о воинственности фракийцев, о своей умершей собаке, о красоте дружбы… Разбирал поход Десяти Тысяч Ксенофонта, шаг за шагом, от Вавилона к морю… Пересказывал дворцовые сплетни и разговоры в штабе и в казармах; поверял самые тайные секреты обоих своих родителей… Размышлял вслух о природе души в жизни и в смерти, и о природе богов; говорил о Геракле и Дионисе, и о том, что при Желании (с большой буквы! ) можно достичь всего…
Так бывало везде: в постели, где-нибудь в скалах, в лесу… Гефестион, бывало, обхватывал его за талию или клал ему голову на плечо — и слушал, стараясь утихомирить шумное сердце своё. Он понимал, что ему говорится всё, — и был горд несказанно! Но с этой гордостью мешался и благоговейный трепет, и нежность, и мука, и чувство собственной вины… Он терял нить, боролся с собой, снова улавливал смысл речи — и обнаруживал, что не может вспомнить, о чём только что говорил Александр. Ему в ладони высыпались несметные сокровища — и ускользали меж пальцев, пока его мысли терялись в ослепляющих миражах, навеянных желанием. В любой момент Александр мог спросить, что он думает о том и том: ведь он был гораздо больше чем просто слушатель… Зная это, он снова старался вникнуть — и часто увлекался, даже против воли: Александр умел передать свои образы, как другие передают страсть. Иногда, когда он особенно загорался и испытывал благодарность за то, что его поняли, — Желание, которое может достичь всего, подсказывало нужное слово или прикосновение… Тогда Александр глубоко вздыхал, словно из самой глубины своего существа, и шептал что-нибудь по-македонски, на языке своего детства. И всё бывало хорошо, или — по крайней мере — так хорошо, насколько это вообще возможно.
Он любил давать, богам или людям — одинаково; он хотел быть непревзойдённым в этом, как и во всём остальном; он любил Гефестиона — и простил ему, раз и навсегда, что тот нуждается в нём вот так… И свою глубокую меланхолию потом переносил без жалоб, как рану. Платить приходится за всё… Но если после этого он бросал дротик мимо цели или выигрывал скачку с отрывом только в два корпуса вместо трёх — Гефестион всегда подозревал, что он клянёт себя за утрату мужества, хоть и не выдаёт этого ни единым словом или взглядом.