Запах (сборник)
– Ты тоскуешь по Нему.
Огромное тело резко, как ключ в замке, повернулось, нависло над еретиком.
– Ты боишься пустоты. Ты боишься тьмы, ты ей не хозяин. И ты слаб, ты слаб. Твоя сила в людях, но и ей ты уже не хозяин. Ты раздал ее без остатка. Человечество – вот настоящий Сатана. Ты – тень. Теперь в тебе нет нужды. Но вот тебе кто-то нужен. Нужен смысл. Нужна борьба. Тебе нужен Бог…
Одним страшным ударом Люцифер снес уродцу голову. Стало тихо.
Тяжело дыша, Князь вернулся на трон. Молчали угрюмые плиты, голубела за окнами грешная Земля.
Внезапно Люцифер вскочил и кинулся вправо. Там, за толстой колонной, скрывалась свинцовая дверь. Князь втиснулся в проем и очутился в комнате, где едва мог стоять сгорбившись. Он пал на колени перед стеной, на которой червонным золотом поблескивал большой крест.
– ОТЧЕ! НА ЧТО ТЫ МЕНЯ ОСТАВИЛ?…
Крик долго блуждал по каменным коридорам, пока за нечаянно распахнутым окном не встретил пустоты – и оборвался.
2 февраля 2006 года
Примечание автораГеография потустороннего мира частично подсказана поэмой Джона Мильтона «Потерянный рай».
Никогда
Земля засыпает. Утром она умылась росой, но влага давно ушла: день был жаркий. Сладкая дрема слышится в стрекоте сверчков. Пчелы уже сложили крылышки в своих медовых домиках и видят пряные сны. Ветерок на ощупь пробирается средь высоких трав, иссушенных летним небом. А оно покрывается румянцем, точно устыдившись дневных дел – ведь сегодня оно раздевало детей и стариков, юношей и девушек, мешало работать и напитывало души ленцой.
Близится закат, и краски сгущаются. Лютики набухли золотом, розовый клевер уже алеет. Дыхание остывающей земли все ровнее и тише. Но здесь, на ничейном холме, где иногда пасутся коровы, ее тревожат чьи-то шаги. Идут двое: мужчина и девочка лет пяти. Оба одеты бедно, в бесцветные рубахи. У взрослого, кажется, и кожа сливается с тканью. Он погрузился в думы и еле слышно что-то бормочет. Грубой лапищей он сжимает ручонку дочери, и малышке волей-неволей приходится за ним поспевать.
Нехоженая тропка бежит куда-то вперед, к темной гребенке леса. До нее еще далеко. Девчушкины глазенки – огромные, любопытные – блестят малахитом. Она озирается по сторонам, смотрит поверх трав на запад – там тонет багряное солнце. Раздвинуть бы стебли, потрогать бы яркий шарик! Горячим он окажется или холодным?… Отец тянет за собой и не дает как следует подумать. На лицо его легла тень – девочке немного страшно. Она редко бывает вдали от дома, среди безлюдных холмов.
Но беспокойство развеивается в вечернем воздухе, и с каждым вдохом ей все больше хочется жить.
I
Городского садовника не любили. Кое-кто в Герцбурге поговаривал, что можно было бы и вовсе обойтись без него. «Хлопот от него куда больше, чем пользы, – ворчали люди. – В старом Христофе столько желчи, что для крови, верно, и места не остается. Попомните наше слово: как преставится, вскроют его – и внутри все желто будет! Да и годится ли это, что какой-то холопский сын от порядочных людей нос воротит?!» Другие возражали: «Ну и что с того, что характер не сахар! Мы тут все не серафимы. Он цветы растит – на зависть. Пусть и дальше растит, а мы уж потерпим как-нибудь. Хочет жить наособицу – так что ж, не наша это забота». Первые ворчали, но соглашались. Саду Христофа и вправду не было равных. Розы – рдяные, янтарные, лазурные – взрывались фонтанами лепестков. Изящные лилии могли бы венчать и королевское чело. У Христофа росли ирисы, гладиолусы, нарциссы, георгины; где-то в оранжереях таились волшебные орхидеи. Лучшие лавки Герцбурга и соседних городов боролись за его цветы, дворяне закладывали имения, чтобы подарить возлюбленным эту хрупкую красоту.
Старый садовник держал приходящих работников, платил которым довольно прилично. Но и требовал многого. Христофа раздражает шум – так извольте отложить разговоры до вечера; Христоф не в настроении – будьте так любезны, не путайтесь у него под ногами; хотите денег – работайте, пока кожа с рук не сойдет.
Сад располагался на западной окраине города, над обрывом. С этой стороны тянулись остатки древних укреплений; стены вдоль улиц возвели несколько десятилетий назад. За зубцами ограды вставали старые деревья, погружая мостовую в тень, – здесь всегда было прохладно. Горожане гадали, зачем упрятывать цветы за толстый камень, как в темницу, и заглядывает ли внутрь солнце.
Христоф не пускал в сад посторонних. За редким исключением, товар развозили по лавкам его помощники, почти такие же угрюмые, как хозяин. Разговаривали они неохотно и мало, будто скрывая какую-то тайну. Сад будоражил воображение герцбуржцев помоложе; родители тщетно убеждали их, что никакой тайны нет.
И это было правдой. За решетчатыми воротами Христоф укрывался от людей – и только. В юные годы ему, крестьянскому сыну, привелось перенести немало унижений. Хозяева, бюргеры и знать, в ту пору ставили цветовода не выше дрессированной собаки. Но кропотливым трудом Христоф завоевывал себе положение. Накопив немного денег, он завел в окрестностях Герцбурга собственный садик, вывел три сорта дорогих лилий – и разбогател. С достатком пришло уважение, и в сорок лет ему вверили городской сад, где он водворился полновластно. Он выгнал всех трутней, закрыл вход для праздношатаев и наладил все так, что сад стал славой Герцбурга.
Домик его стоял в глубине сада. Христоф выходил нечасто, по делам и в церковь. Раз в месяц он пешком отправлялся за город – за образцами для скрещивания, во всем же прочем жил отшельником и людям не докучал.
И все же садовника не любили. Едва сутулая фигура показывалась из-за угла, знакомые с Христофом переходили на противоположную сторону. Он стучал черной тростью по булыжнику мостовой – не стучал даже, а колотил, что вызывало мигрень у пожилых дам. Шел он, не считаясь с другими прохожими. Случалось, наконечник трости ударял по чьей-нибудь ноге. Пострадавший возмущенно требовал извинений; Христоф, ухмыляясь, фыркал из-под пышных усов: «Не извольте серчать, любезный господин!» Любезный господин почему-то чувствовал себя неуютно и больше со стариком уже не связывался.
Он ни с кем не здоровался – даже с мэром. Однажды мэр оскорбился и послал садовнику гневное письмо. Тот в ответ сослался на слабое зрение. И точно, улочки в Герцбурге были узкими и темными – стариковские глаза могли и не углядеть кого-то в густой тени. Мэра объяснение удовлетворило, но приказчики лавок только качали головами. От взора Христофа не ускользало ничего – ни мелкая монетка, ни приписка мелким почерком в договоре.
В церкви садовник садился всегда на одно и то же место, презрев всякую иерархию и манеры. От него отсаживались на почтительное расстояние, якобы из-за терпкого запаха удобрений. Пастор, напротив, его уважал: проповедь проходила в тишине и порядке, если этот скромный прихожанин сидел на своей скамье. Он не шикал: хватало одного взгляда из-под косматых бровей, чтобы болтун осекся. Родители наделили Христофа могучим телосложением, мрачным лицом и крепкими кулаками. Все это он сохранил до старости, и лезть на рожон не хотелось никому.
Новые в городе люди звали его на приемы – и не получали даже формального отказа. Иные негодовали и грозили сжить садовника со свету, но вскоре остывали: уж такой был человек. И негодование совсем утихало, когда узнавали о его происхождении.
Христофа не любили, но с ним мирились и ему не перечили… пока в Герцбурге не появился новый почтмейстер.
Одним воскресным утром садовник явился, как обычно, в церковь. Был жаркий день, и в плотном костюме он изрядно взопрел. Служба еще не началась. Шагая между рядами, старик отирал платком пот со лба. Когда он подошел к своей скамье, та оказалась занята. Какой-то тучный господин восседал на его, Христофа, законном месте и очевидно страдал от зноя и скуки. Серый сюртук вздувался на круглых плечах: казалось, он вот-вот лопнет. По плешивой голове обильно – будто она таяла – текли крупные капли.