Любовники смерти
Некоторые из моих друзей, которым надоело жить в городке, где порядки устанавливали копы, остерегались моего отца. Фрэнки Марроу, в частности, когда поблизости был мой отец, обычно съеживался и уходил в себя, как испуганная улитка. Отец Фрэнки работал охранником в большом универмаге; возможно, какое-то значение имел тот факт, что оба носили форму. Отец Фрэнки был болван, и, может быть, Фрэнки просто предположил, что и остальные люди в форме, что-то охраняющие, склонны быть болванами. Когда Фрэнки было семь лет и он хотел взять отца за руку, переходя дорогу, тот спросил: «Ты что, сопляк?» Как однажды выразился мой отец, мистер Марроу был «первоклассный сукин сын». Мистер Марроу терпеть не мог негров, евреев и латиноамериканцев, и у него на языке всегда были презрительные клички, чтобы их ужалить. Впрочем, он так же ненавидел и большинство белых, так что это не выглядело расизмом. Он просто был мастер позлобствовать.
В возрасте четырнадцати лет Фрэнки Марроу отправили в исправительную школу за поджог. Он поджог собственный дом, пока его старик был на работе. Фрэнки неплохо все рассчитал, и когда мистер Марроу вернулся на свою улицу, сразу же вслед за ним приехали пожарные машины, а Фрэнки сидел на стене дома напротив и глядел на поднимавшиеся языки пламени, одновременно смеясь и плача.
Мой отец не был горьким пьяницей. Ему не требовался алкоголь, чтобы расслабиться. Это был самый спокойный человек из всех, кого я когда-либо знал, от чего подростку было трудно понять его отношения с его товарищем и лучшим другом Джимми Галлахером. Джимми, всегда шедший в голове колонны на парадах в День святого Патрика, источая ирландский зеленый и полицейский синий цвет, весь состоял из улыбок и шаловливых тычков. Он был на три-четыре дюйма выше моего отца и шире в плечах. Если они вставали рядом, когда Джимми приходил к нам, отец выглядел несколько смущенным, словно чувствовал какую-то неполноценность в сравнении с другом. Входя, Джимми первым делом целовал и обнимал мою мать – единственный мужчина, кроме ее мужа, которому позволялись такие вольности, – а потом поворачивался ко мне.
– Ах, вот он! – говорил Джимми. – Этот мужичок.
Он был не женат. Говорил, что так и не встретил подходящую женщину, но что с радостью встречался с множеством неподходящих. Это была старая шутка, и он часто повторял ее, но мои родители всегда смеялись, хотя и знали, что он врет. Женщины не интересовали Джимми Галлахера, хотя пройдет много лет, прежде чем я это пойму. Я часто задумывался, как трудно, наверное, было Джимми держать фасад все эти годы, флиртуя с женщинами, чтобы приспосабливаться к окружающим. Джимми Галлахер, который мог приготовить из ничего самую невероятную пиццу, который мог бы устроить пир для короля (во всяком случае, я слышал, как это говорил мой отец матери), но который, играя в покер у нас дома или в окружении друзей смотря какой-нибудь матч (будучи холостяком, Джимми мог позволить себе самый современный и большой телевизор), мог накормить их начос и пивом, картофельными чипсами и купленными в магазине готовыми замороженными обедами или, если погода была хорошей, приготовить стейки и гамбургеры на пикнике. И я уже тогда чувствовал, что хотя мой отец говорил с матерью о тайных кулинарных способностях Джимми, он не упоминал об этом так беспечно среди своих собратьев-копов.
Джимми брал меня за руку и пожимал, чересчур крепко, испытывая свою силу. Я приучился не реагировать в таких случаях, потому что, если я вздрагивал, Джимми говорил: «Ага, ему еще есть над чем работать», – и в притворном разочаровании качал головой. Но если я, не моргнув глазом, изо всех сил сжимал руку в ответ, он улыбался и совал мне доллар с предупреждением: «Только не пропей его весь».
И я не пропивал его весь. Фактически пока мне не исполнилось пятнадцать, на выпивку я не тратил ничего. Я покупал конфеты и смешные книжки или откладывал деньги на летние каникулы в Мэне, когда мы останавливались с моим дедом в Скарборо, откуда меня возили в Олд-Орчард-Бич и позволяли разгуляться на аттракционах. Но когда я стал постарше, спиртное стало более привлекательным вариантом. Фил, брат Кэрри Готтлиб, работавший на железной дороге и считавшийся немного туповатым, был известен тем, что покупал пиво несовершеннолетним, забирая себе одну бутылку из шести купленных. Однажды я и двое моих друзей скинулись на упаковку из шести бутылок PBR, и Фил купил их для нас. Вечером мы пошли в лес и выпили там бо́льшую часть. Вкус мне понравился меньше, чем трепет удовольствия сразу от нарушения закона и домашних запретов, так как отец дал мне недвусмысленно понять, что без его разрешения не должно быть никаких выпивок. Как все молодые люди в мире, я соблюдал этот и другие запреты только в тех делах, о которых отец знал, поскольку если он не знал о них, они его не касались.
К несчастью, я принес одну из тех бутылок домой и запрятал подальше в чулан, чтобы употребить потом, где ее и нашла моя мать. За это я получил подзатыльник и домашний арест, плюс меня вынудили дать обет бедности не меньше чем на месяц. В тот день, а это было воскресенье, к нам зашел Джимми Галлахер. У него был день рождения, и они с моим отцом собирались загулять в городе, как всегда делали, когда один из них отмечал еще один год, в который его не застрелили, не закололи, не избили в месиво и не задавили машиной. Он насмешливо мне улыбнулся, держа доллар между указательным и средним пальцами правой руки.
– Столько лет я повторял, а ты не слушал.
И я угрюмо ответил:
– Я слушал. Я не все пропил.
Даже отец не смог удержаться от смеха.
Но Джимми все-таки не дал мне доллар и после этого никогда не давал денег. У него не было такой возможности. Через шесть месяцев отец умер, и Джимми Галлахер больше не приходил к нам с долларовой бумажкой в руке.
После убийства моего отца допрашивали, поскольку он признал свою причастность, как только столкнулся с полицией. К нему отнеслись с сочувствием и попытались понять, что же произошло, чтобы можно было смягчить наказание. Потом его передали в оранджтаунский полицейский департамент, так как убийство произошло на их территории. Кроме того, был привлечен департамент внутренних расследований, а также следователь из службы Роклендского окружного прокурора, сам бывший нью-йоркский коп, знавший, как делаются такие дела, и который мог бы пригладить перышки местным парням, прежде чем начнется расследование.
Отец позвонил моей матери вскоре после того, как его взяли, и сказал ей, что совершил. Потом из вежливости ей позвонила парочка местных копов. Один из них был племянником Джимми Галлахера, работавшим в Оранджтауне. Этим же вечером, до своего выхода на дежурство, он приходил к нам в штатском и сидел с матерью на кухне. У него на ремне был пистолет. Они с матерью делали вид, что это был просто случайный визит, но он задержался слишком надолго для обычного визита, и я видел напряжение на лице матери, когда она подавала ему кофе и кекс, к которым он едва притронулся. Теперь, когда он снова пришел к нам, на этот раз в форме, я понял, что его прежний визит был как-то связан с убийством, но еще не знал как.
Племянник Джимми подтвердил ей все случившееся – или якобы случившееся – на пустыре неподалеку от нашего дома, никак не упомянув о том, что уже второй раз за вечер приходит в этот дом. Она хотела повидаться с мужем, оказать поддержку, но он сказал ей, что в этом нет никакой надобности. Еще некоторое время будет продолжаться допрос, а потом ее мужа, вероятно, отстранят от службы с сохранением жалованья до окончания расследования. Скоро он будет дома, пообещал он. Сидите тихо. Присматривайте за пацаном. Ничего ему пока не говорите. Это, конечно, ваше дело, но, вы понимаете, может быть, лучше подождать, пока мы узнаем больше…
Я слышал, как она плакала после звонка отца, и подошел к ней. В пижаме я встал перед матерью и спросил ее:
– Что случилось? В чем дело, мама?
Она посмотрела на меня, и какое-то время я был уверен, что мама не узнает меня. Она была встревожена и потрясена. Содеянное моим отцом заморозило ее реакции, и я казался ей чужим. Только этим можно было объяснить холод в ее взгляде, отчужденность между нами, словно воздух замерз и затвердел, отрезав нас друг от друга. Я раньше видел это выражение на ее лице, но только в самые страшные моменты, когда совершал что-то такое ужасное, от чего она теряла дар речи: когда украл деньги из кухонного фонда или когда при неудачной попытке сделать бобслей для моего солдатика, разбил тарелку, завещанную ей прабабушкой.