Детская комната
– В апреле прибыл новый конвой. После карантина я больше не видела свою мать, это было в начале мая. Ее платье вернулось в Effektenkammer вместе с номером.
– В июне, пятнадцатого или шестнадцатого, точно не помню, это было вскоре после моего дня рождения, был большой транспорт, по меньшей мере сотня женщин покинула блок. Они не умерли, во всяком случае не сразу, так как их одежда не вернулась. Позже я узнала от одной Schreiberin, Жизель, что они уехали в рабочий Kommando в Нойбранденбург.
– Ich war im Strafblock, Juli 15 bis Juli 30.
– Она была в штрафблоке с пятнадцатого по тридцатое июля.
– Ich wurde fünfundzwanzig Mal mit dem Stock geschlagen und habe mein Kind nicht verloren.
– Она получила двадцать пять ударов палкой и не потеряла ребенка.
– В июле или, скорее, в августе… нет, в июле одна девушка видела через решетку лагеря, как заключенных заставляли прыгать вокруг таза, как лягушки, вот так, – и Симона широко открытой ладонью скачет по бедру, – а когда они больше не могли, их избивали до смерти, а прыгать продолжали другие мужчины – до тех пор пока тоже не падали без сил. Я запомнила это, потому что девушка, которая об этом рассказала, думала, что в Равенсбрюке ее тоже заставят скакать, пока она не сдохнет.
– Я уже столько забыла.
– Ты помнишь, в августе прибыли заключенные из Аушвица?
– Да, тысячи.
– Und im September die Frauen von Warshau. Am 2. September, so viel weiß ich noch [111].
– Точно, польки из Варшавы прибыли как раз после женщин из Аушвица, второго сентября.
– Девочки из палатки?
– Ja.
– Да, девочки из палатки.
– Ты видела палатку? Я хочу сказать – то, что внутри нее?
– У меня есть подруга, полька, она видела. Терезу вырвало при виде сваленных в кучу трупов прямо на земле, живые там же мочатся и едят.
– Мне тоже об этом рассказывали.
– В ноябре был черный транспорт в Зводау [112]. Там была моя сестра.
– Я видела женщин из Аушвица, которых отправляли в начале декабря в Уккермарк.
– До «розовых карточек»?
– Да, еще до Рождества.
– Моя бедная сестра.
Мила записывает. Каждый день она записывает даты, имена погибших или место смерти, затем складывает маленькие серые листочки вчетверо и прячет у себя под одеждой, потому что на память надеяться нельзя, а это как архив.
– А ты помнишь «продавца коров», который приезжал отбирать нас на велосипеде?
– Мне нужна дата.
– Все равно запиши. Это было в декабре или в январе?
– Слушай, вот точная дата: Рождество 1944 года, мы простояли весь день на морозе.
– Восемнадцатого января они повесили девушек-парашютисток.
– Ты это видела?
– Да, я это видела. Издалека.
– Die genauen Tage… das ist schwer [113].
– Да, действительно, вспомнить даты тяжело.
Третье апреля, нужно записать: грузовики с огромными красными крестами движутся вниз по дороге. В это едва верится. Катрин вышла из свинарника: они только что отняли поросят от матки, и Катрин шла за новой соломой, но вернулась ни с чем. «Мила, грузовики Красного Креста, ты думаешь, это возможно?» Мила вышла, всмотрелась в пустую дорогу, подумала, стоит ли верить миражу, но все же записала: «Катрин увидела три грузовика с большими красными крестами».
Бомбардировка, фосфорное небо, завораживающая картина солнца, заходящего в облаках дыма. Иногда Миле становится страшно: «А если они начнут стрелять по нам? Вдруг союзники, американцы или русские, начнут бомбить? Знают ли они о нашем существовании? Что тут есть женщины, дети, военнопленные?» Сейчас поросята питаются коровьим молоком и мукой и поправляются. Новые свиньи поросятся, другие к этому готовятся, и Мила массирует им животы – каждый день одни и те же движения, хряки покрывают свиней, боровы идут на бойню, цикл продолжается. Записывать, все записывать: время бомбардировки, проходящие грузовики, цвет грузовиков, количество грузовиков.
Двадцать второе апреля: почки набухли на деревьях, и клейкий сок выступил на кончиках веток, тает снег. Саше-Джеймсу пять месяцев, он уже пережил тот возраст, в котором умирали дети в Равенсбрюке. Тереза, если бы ты знала, какой он худой, но зато живой, вчера я услышала его голос, впервые. Не плач, не смех, а нечто похожее на удивление при виде молодых еловых шишек, прилипчивых, как мяуканье котенка. Это тоже нужно записать, для себя, на серых листочках, так же как записать о нежных, как птичий пушок, волосах Анн-Мари. Записать еще про красные кресты, про машины, про «скорые помощи», которые сегодня утром видела Катрин. Неужели это действительно «скорые помощи» от Красного Креста?
Двадцать третье апреля: военнопленные уходят в поле с инструментами. Против света видно, как они идут вереницей, словно караван. Симона зовет со двора, стоя напротив открытых ворот. «Идите сюда! Идите сюда!» – кричит она. Самое невероятное – это то, что она повышает голос, что она не шепчет, что она говорит громко, не боясь наказания. Она позволяет себе кричать: «Девочки, идите сюда!» Фрау Мюллер тоже вышла из свинарника, они видят, что вдалеке медленно движется конвой из четырнадцати машин, Катрин пересчитывает их одну за другой. Это Красный Крест. Нужно записать. Фрау Мюллер говорит:
– Ich glaube, sie fahren nach Ravensbrück.
Она думает, что машины едут в Равенсбрюк.
Двадцать четвертое апреля: талая вода, скопившаяся вокруг фермы, находит освобождение в ручье, по краям которого взбивается сверкающая пена. Женщины опускают руки в ледяную воду, навстречу им встает солнце, и под их пальцами брызги превращаются в золотые капельки. Пробиваются первые маргаритки. Этим утром фрау Мюллер поставила на стол хлеб, мед и молоко. Четыре женщины уставились на тарелки, на горшочек с медом, на куски хлеба и молоко с дрожащей пенкой.
– Essen Sie, – приказала фрау Мюллер. – Ешьте! Вы в этом нуждаетесь.
Они едят, медовая сладость вызывает излишнее слюноотделение. Вкус молока сладкий, жирный, даже чересчур…
Когда женщины съели хлеб и выпили молока, фрау Мюллер встает:
– Sie durfen weggehen [114].
Как уходить?
– Sie sind frei [115].
– Frei? И куда идти?
– Das weiss ich nicht, этого я не знаю. Домой. К своим семьям. Русские приближаются, и вы мне здесь не нужны.
Мила молча сидит на лавке, уставившись на дрожащее молоко в кастрюле, на муху, которая села на край горшочка с медом. Уходить? Сейчас? Как это? Быть свободной? Свободной от чего? Когда ты открываешь дверцу клетки, где сидит синица, неужели она сразу расправляет крылья? Куда она летит, очутившись на свободе? От открытого пространства до сих пор голова идет кругом.
– Verstehen Sie? [116]
– Да, фрау Мюллер.
– Ja, фрау Мюллер.
– Ja.
Шуршит солома, свиньи хотят есть и роются рылами в пустых корытах. На улице мычат коровы, они вышли есть настоящую траву, идут по настоящей грязи, отмахиваются от настоящих мух рыжими хвостами, как плетью.
Фрау Мюллер протягивает Миле небольшой холщовый мешок. Внутри – круглый хлеб.
– Viel Glück [117].
Катрин встает первой, по привычке освобождает свою миску и собирается ее помыть в тазу.
– Nein, – говорит фрау Мюллер, останавливая ее руку. – Gehen Sie jetzt [118].
Тогда они встают и уходят. Мила думает: нужно ли сказать «прощайте», нужно ли говорить «спасибо»? Она бормочет: «Danke» [119]. Нужно ли обернуться, помахать рукой? Смотрит ли фрау Мюллер им вслед? Видит ли в окне, как они молчаливо и растерянно идут, и все из-за этого слова – frei, свободны? Они так об этом мечтали, а что теперь с этим делать? Они входят в комнату, берут детей, заворачивают их в одеяла. Они выходят и идут к воротам. Никто из них не произнес ни слова, они шокированы. Они оборачиваются. Фрау Мюллер задернула шторы, никто с ними не прощается. Они выходят за ворота, как много недель назад сделала Вера, и останавливаются на краю дороги. Женщины уставились на черные поля: вспаханная и засеянная земля курится на солнце. Направо или налево? Куда идти?