Приключения Джона Девиса. Капитан Поль (сборник)
Мы уже стояли в Гибралтаре около месяца, ожидая предписаний адмиралтейства, наконец на двадцать девятый день вдали показался корабль, который маневрировал, чтобы войти в порт. Мы сразу же рассмотрели, что это сорокашестипушечный фрегат «Соулсетт», и были уверены, что он везет нам предписания. Весь экипаж радовался, потому что жизнь в Гибралтаре надоела уже и офицерам, и матросам. Мы не ошиблись: под вечер капитан фрегата «Соулсетт» привез на «Трезубец» давно желанные депеши. Стенбау сам вскрыл пакет. Кроме предписаний адмиралтейства, тут было много частных писем и, между прочим, одно для Дэвида, капитан отдал его мне.
В течение двадцати девяти дней, которые мы провели в Гибралтаре, Дэвид ни разу не сходил на берег: он оставался на корабле, мрачный и безмолвный, но между тем исполнял свои обязанности с точностью и ловкостью, которые сделали бы честь настоящему матросу. Я нашел беднягу в парусном чулане – он чинил парус – и отдал ему письмо. Он, узнав руку, сразу же его распечатал. С первых строк он страшно побледнел, дрожащие его губы посинели, потом крупные капли пота покатились по его лицу. Дочитав письмо, он сложил его и спрятал за пазуху.
– Что тебе пишут, Дэвид? – спросил я.
– Чего я ожидал, – отвечал он.
– Однако же, письмо, кажется, очень поразило тебя?
– Да, ведь хоть и ждешь удара, от этого не меньше больно.
– Дэвид, – сказал я, – поверь мне свою тайну как другу.
– Теперь никакой друг на свете мне не поможет, однако я все-таки благодарен вам, мистер Джон. Я никогда не забуду, что вы и капитан для меня делали.
– Не унывай, любезный друг Дэвид, не теряй мужества.
– Вы видите, я спокоен, – сказал он, принявшись снова зашивать парус.
И точно, он казался спокойным, но это было спокойствие отчаяния и безнадежности. Я возвратился к капитану с печалью в душе. Я хотел сообщить начальнику свои опасения насчет Дэвида, но он сразу же сказал мне:
– Я сейчас обрадую вас, мистер Девис. Мы идем в Константинополь, подкрепить предложения, которые нашему послу, мистеру Эдеру, поручено сделать Блистательной Порте. Вы увидите землю «Тысячи и одной ночи», Восток, о котором вы всегда мечтали, увидите его, быть может, сквозь пороховой дым, но это, конечно, не отнимет у него поэзии. Объявите об этом экипажу и прикажите, чтобы все были готовы к выходу в море на рассвете.
Капитан угадал: ничто не могло быть для меня приятнее этой вести, она изгнала из головы моей все другие мысли. Я сразу же пошел сообщить лейтенанту приказание капитана. Со времени приключения с Дэвидом капитан Стенбау почти никогда не обращался прямо к нему и чаще всего сообщал свою волю через меня. Борк не мог не заметить этого и еще больше невзлюбил меня.
Но, как в этом случае, так и всегда, говоря с ним, я наблюдал почтительные формы самой строгой дисциплины. Он ответил с холодной и принужденной учтивостью, и мы разошлись.
Вечером мы начали сниматься с якоря и, так как ветер был благоприятным, ночью подняли паруса, и на следующий день часа в четыре пополудни уже потеряли землю из виду.
Первая моя вечерняя вахта сменилась, и я начал уже раздеваться, как вдруг в кормовой части послышался шум и раздался крик: «Режут!» Я бросился на палубу, и меня поразило ужасное, неожиданное зрелище.
Четыре матроса держали Дэвида, в руках у него был окровавленный нож, а первый лейтенант, сбросив мундир, показывал широкую рану в верхней части правой руки. Как ни удивительно было это происшествие, но было ясно, что Дэвид хотел убить Борка, к счастью, матрос, стоявший поблизости, увидев, как блеснуло железо, закричал, и лейтенант отразил удар рукой: нож, направленный ему прямо в грудь, попал в плечо. Дэвид замахнулся было снова, но Борк схватил его за руку, между тем подоспели матросы и связали убийцу.
Стенбау выбежал на палубу почти в одно время со мной и все это видел. Невозможно выразить горести, которая изобразилась при этом зрелище на почтенном лице доброго старика. В сердце своем он всегда был расположен больше к Дэвиду, чем к Борку, но подобного поступка извинить ничем невозможно: это – настоящее преднамеренное убийство. Капитан приказал заковать преступника в кандалы и посадить в трюм, а потом на третий день назначил заседание военного суда.
Ночью, накануне суда, капитан прислал за мной и спросил, не знаю ли я чего особенного об этом ужасном деле? Я знал только то, что известно было и самому капитану, и потому не мог сообщить ему никаких сведений. Я предлагал сходить в трюм, чтобы выспросить, что можно, у самого Дэвида, но это было против военных законов: преступник до начала суда не мог иметь никакого общения с кем бы то ни было.
На другой день, после чистки оружия, то есть часов в десять, военный суд собрался в кают-компании. Там поставлен был большой стол, покрытый зеленым сукном, и посередине его лежала большая Библия. Судьи сели в конце стола против дверей: капитан Стенбау, два вторых лейтенанта, подшкипер и Джеймс, как старший из мичманов. По сторонам стояли сержант и офицер, которому поручено было поддерживать обвинение, оба с непокрытой головой, а первый с обнаженной шпагой в руках. Как только судьи заняли свои места, двери открыли и впустили матросов, которые встали в выделенном для них месте. Что же касается первого лейтенанта, то он оставался в своей каюте.
Привели преступника: он был бледен, но совершенно спокоен. Все мы вздрогнули при виде этого человека, которого насильственно оторвали от жизни безвестной, но спокойной и счастливой, и который, как безумный, решился на преступление. Закон, конечно, был справедлив, но между тем этот человек был некоторым образом вовлечен в преступление нами самими, и, несмотря на все наше сочувствие, мы могли только толкнуть его в бездну, на край которой он ступил.
Несколько минут царило молчание, и такие же мысли, конечно, представлялись всем участникам этой торжественной сцены. Наконец раздался голос капитана.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Дэвид Монсон, – отвечал преступник голосом тверже голоса судьи.
– Который тебе год?
– Тридцать девять лет и три месяца.
– Откуда ты родом?
– Из деревни Салтас.
– Дэвид Монсон, тебя обвиняют в том, что ты в ночь с четвертого на пятое декабря пытался убить лейтенанта Борка.
– Это правда.
– Какие причины побудили тебя к этому преступлению?
– Некоторые из этих причин вы знаете, капитан, и я не стану говорить о них. А вот и другие.
При этих словах Дэвид вынул из-за пазухи бумагу и положил ее на стол. Это было письмо, которое я отдал ему дня три назад в Гибралтаре.
Капитан взял его и, читая, был заметно тронут, потом передал его своему соседу, таким образом оно перешло через руки всех судей, и последний из них, прочтя, положил его на стол.
– Что же такое в этом письме? – спросил офицер-обвинитель.
– В этом письме пишут, – сказал Дэвид, – что жена моя, превратившись во вдову при живом муже и оставшись с пятерыми детьми, продала все, что у нее было, чтобы их прокормить, а потом стала просить милостыню. Однажды ей в целый день ничего не подали, голодные дети плакали, она украла у булочника кусок хлеба. Из милости и сострадания к ее горестному положению, ее не повесили, но посадили на всю жизнь в тюрьму, а детей моих, как бродяг, отдали в богадельню. Вот что в этом письме… О, мои детушки, мои бедные детушки! – вскричал Дэвид с таким раздирающим сердце рыданием, что слезы брызнули из глаз всех.
– О, – продолжал Дэвид после минутного молчания, – я бы все простил ему, как христианин, клянусь Библией, которая лежит перед вами, господа. Я бы простил ему, что он отнял у меня все на свете, оторвал меня от родины, от дома, от семейства, простил бы ему, что он бил меня, как собаку… Как бы он ни мучил меня, я бы простил его… Но бесчестье жены и детей!.. Жена моя в тюрьме, дети мои в богадельне! О, когда я получил это письмо, мне казалось, что все злые духи ада забрались ко мне в грудь и кричат мне: «Отомсти ему!»
– Ты ничего больше не имеешь сказать? – спросил капитан.