Послеполуденная Изабель
К середине дня я перебирался бездельничать в другие места, чаще всего в кинотеатры на рю дю Шампольон. Старые вестерны. Старые фильмы нуар. Малоизвестные мюзиклы. Фестивали режиссеров: Хичкок, Хоукс, Уэллс, Хьюстон. Все на языке оригинала – английском, с французскими субтитрами, пляшущими у нижнего края экрана. Место, где можно спрятаться за десять франков за сеанс.
Séance – просмотр кинофильма. Но также и собрание людей. Ритуальная форма встречи.
Еще одно слово для моей записной книжки.
Я принял решение исследовать пешком все двадцать округов, arrondissements. Я обходил музеи и галереи. Я стал завсегдатаем англоязычных книжных магазинов. Я посещал джаз-бары на рю де Ломбар. Я впервые попробовал тажин 19. Я испытывал отчаянное желание занять себя хоть чем-то; найти противоядие от одиночества моих дней и ночей. Я решил, что любое движение скрасит мое уединенное существование. Но праздношатание расширяло пустоту внутри. Не скажу, что я был несчастлив в Париже. Я был несчастлив в себе. И никак не мог понять почему. Я не скучал по дому. Не тосковал по американским привычкам. Я наслаждался новизной всего, что лежало передо мной. Но грусть, как упрямое пятно, никак не желала смываться.
В соседнем гостиничном номере вечно ссорилась пара. Ночной портье – Омар, бербер с юга Марокко, – сказал мне, что они сербы. Беженцы. И не перестают злиться друг на друга.
– Их мир рухнет, если они проявят доброту и взаимоуважение. Вот они и поддерживают свой гнев.
Стук пишущей машинки был еще одной константой ночной жизни гостиницы. Я не возражал против него. Он действовал на меня как метроном: этот тук-тук-тук убаюкивал меня, погружая в преисподнюю сна. Однажды вечером, на второй неделе моего пребывания в Париже, поздно вернувшись с сеанса в джаз-клубе «Сансайд», я увидел, что дверь соседской комнаты приоткрыта. Свет внутри был затянут дымом.
– Можешь войти, – из дымной пелены вырвался голос. Голос американца.
Я толкнул дверь. И очутился в комнате, точно такой же, как моя, только обжитой постояльцем. В гнутом деревянном кресле сидел парень лет под тридцать. Светлые волосы до плеч, круглые очки в металлической оправе, сигарета в зубах, туманная улыбка.
– Ты мой сосед? – спросил он. – Мне лучше говорить на плохом французском?
– Английский сойдет.
– Не спишь из-за моей машинки?
– Я не сплю в пальто.
– Значит, ты увидел, что моя дверь открыта… и просто решил поздороваться?
– Я могу уйти.
– Можешь и присесть.
Так я познакомился с Полом Моустом.
– Да, я пишу. И нет, пока еще не опубликовал ни слова. И не собираюсь рассказывать тебе, о чем этот роман, что говорит о большой сдержанности с моей стороны. Да, я из Нью-Йорка. Да, моего трастового фонда достаточно, чтобы не разориться.
Я узнал, что он бежал от своего авторитарного отца. Инвестиционного банкира. Типичного представителя привилегированной Лиги плюща. Со связями. С домом на Парк-авеню. С высоким положением в епископальной церкви.
– Вся траектория подготовительной школы, Лиги плюща. Я поступил в Гарвард. Меня выгнали из Гарварда. Отсутствие интереса к работе. Два года в торговом флоте. Ха, когда-то это сработало для Юджина О’Нила. Я вернулся в Гарвард. Папочкины связи. Пробился. Целый год обучал трудных подростков в Буркина-Фасо. Прошел через гонорею, сифилис, трихомониаз. Пятнадцать месяцев назад обменял Уагадугу на Париж. Нашел этот отель. Заключил сделку. Теперь вот сижу, печатаю дни и ночи напролет.
– Твой отец не пытался силой вернуть тебя домой, на Уолл-стрит?
– Папочка поставил на мне крест. Еще в Буркина-Фасо, в момент невменяемости, вызванной лихорадкой денге, я написал в журнал выпускников Гарварда, в рубрику «Расскажи о себе». И что же я им сообщил? Пол Моуст, выпуск 1974 года, живет в Центральной Африке с хронической гонореей. Ну, я подумал, что это остроумно.
– Это попало в печать?
– Вряд ли. Но у стен, увитых плющом, имеются уши. Папа написал мне в Париж, что отныне обо мне позаботится «Американ Экспресс», что теперь я сам по себе, без его щедрости и опеки, в большом плохом мире. Конечно, он знал, что не сможет помешать мне пользоваться трастом, учрежденным его отцом для пятерых внуков. Мою долю процентов по основному вкладу стали выплачивать мне в день моего двадцатипятилетия… то есть семь месяцев назад. Как раз в то время, когда меня вышвырнул отец. Теперь у меня приличное ежемесячное пособие в восемьсот долларов. Учитывая, что я договорился с управляющим этим убогим заведением о цене двадцать пять франков за ночь – поскольку теперь постоянно проживаю здесь, – у меня появился свой маленький закуток в Париже меньше чем за семьдесят долларов в месяц. И мне даже меняют постельное белье два раза в неделю.
Затем он спросил меня, где я вырос. Я рассказал. И вот что услышал в ответ:
– Какое унылое местечко, чтобы называть его домом.
Я кивнул на бутылку eau de vie 20. Vielle Prune. Он налил мне стакан и угостил сигаретой «Кэмел». Спросил, в каком колледже я учился. Пришлось удовлетворить его любопытство.
– О боже, так ты Мистер Университет штата? А теперь что? У тебя бюджетный гранд-тур по Европе, откуда вернешься, чтобы присоединиться к отцовской практике аграрного страхования?
– В сентябре я начинаю учебу в юридической школе Гарварда.
Это привлекло его внимание.
– Серьезно?
– Вполне.
– Chapeaux! 21 Коллега по Гарварду.
И тот, кто попал туда не стараниями папочки.
Но этот подтекст остался невысказанным.
Он сменил тему, больше не задавая вопросов о моей жизни.
Но позже, после двух сигарет и трех стаканов eau de vie, он поделился наблюдением:
– Я знаю, почему ты оказался сегодня вечером у моей двери. Агония Парижа. Город жесток ко всем, кто сам по себе. Ты видишь кругом парочки – и это высвечивает твой статус потерянного маленького мальчика. И тот факт, что ты возвращаешься в пустую постель в дешевом отеле.
– Значит, нас двое.
– О, у меня кое-кто есть. Только не сегодня. А вот ты один в полете. И не можешь найти пару.
Мне хотелось возразить. Хотелось опровергнуть. Хотелось прихлопнуть его жестокость. Но я знал, что это поставит меня в положение обороняющегося. Чего он и добивался. Я видел, как он расставляет ловушку. Вот почему я предпочел такой ответ:
– Виновен по всем пунктам.
– Вау, вау, какой честный парень.
– Может, подскажешь, что сделать, чтобы не чувствовать себя здесь таким одиноким?
– Полагаю, ты почти не говоришь по-французски?
– Мой французский очень примитивный. Далек от разговорного.
– Я мог бы пригласить тебя на вечеринку завтра. Что-то вроде презентации книги. Подруги Сабины.
– Кто такая Сабина?
– Женщина, которая должна быть здесь сегодня. Не проси меня объяснять.
– С чего бы мне просить об этом?
– Зубастый фермерский мальчик.
– Я вырос не на ферме.
В ответ он ухмыльнулся.
– Если я приглашу тебя, то должен сразу предупредить, что за руку водить не буду. И знакомить ни с кем не собираюсь.
– Тогда зачем приглашать меня?
– Ты же сказал, что тебе одиноко. Назови это актом милосердия.
Он потянулся к блокноту и нацарапал адрес.
– Завтра в семь вечера.
Он окинул взглядом мои расклешенные серые джинсы, коричневый свитер с круглым вырезом, голубую рубашку на пуговицах.
– Это Париж. Тебе лучше переодеться в черное.
***Я вернулся в армейский магазин. Меня обслуживал тот же человек с лицом боксера. Я объяснил, что мне нужно, упомянув о том, что мой бюджет ограничен. Он оглядел меня, прикидывая мой размер.
– Доходяга, – изрек он и ушел рыться на полках. Он откопал черную шерстяную водолазку за тридцать пять франков и черные шерстяные брюки за сорок пять. Ему пришлось стряхнуть с них пыль, прежде чем я их примерил. Обе вещи идеально сели на меня. – У меня есть черные зимние сапоги от La Legion Etrangere. Мягкая кожа. Уже разношенные. Теплые, но нетяжелые и с добротной подошвой. То что надо для Парижа. Шестьдесят франков.