Собрание сочинений Том 11
— Ну-ну, теперь «воссел еси, господи, на апостоли твоя, яко на кони, и мир бысть еждение твое».
Гоголь рассмеялся, но тем не менее все продолжал ораторствовать на свою тему.
Черныш молчал. А тем временем жара и истома становились еще сильнее, и вдруг, как неожиданная благодать, завиднелись впереди из-за хлебов присельные ракиты над греблей; потом сверкнул верх гнутого журавля над колодцем, и, наконец, постепенно открылось большое село и при самом въезде в него — колодезь. Здесь была надежда напиться самим и напоить лошадей.
Путники остановили коней и пошли в ближайший дом просить бадейки, чтобы вытащить воды из колодца.
Но попытка была напрасна; бадейки, которою бы можно зачерпнуть воды в колодце, в этом доме не оказалось. Хозяйка, истощенная пожилая женщина, отвечала:
— Мы, выбачайте, люди паньски, у нас ничогисеньки нема.
Черныш сейчас к этому случаю и прихватился.
— Ничогисеньки, говорит, у них нема, — бо они «паньски»… А кто их, бидаков, закрипостив? * Ге! то це вона «мать отечества», сия большущая, великая жена, твоя всероссийская Екатерина!
Гоголь притворился, будто не слышит и занят только тем, чтобы «достать ведёрце».
Однако в самом деле они насилу в третьем или в четвертом доме только достали нужное им «ведёрце». Такая была здесь повсеместная бедность! А потом вытащили из колодца такую дрянную воду, что даже при всей великой жажде пить ее не могли. Какая-то совсем белая, соленая и противно отдает ржавым дротом (ржавою проволокою). Хочется пить, что называется «душа мрет, а утроба не принимает». А тут еще в сенях, на земляном полу, лежит лет пятнадцати хлопчик и прежалостно стонет… Такой жалкий, что видеть невозможно без душевной муки. Тощий и «притомленный», он словно ждет кончины и томится в мучительной огневице: мух от себя отогнать даже не может, а между тем говорит с тихим юмором:
— Ага! що?.. бачите, яка у нашой кринички добра водичка! Наша криничка глубока, та и припога́новата… А вы з нии лучше не пиите, а идти по тий бок села до кацапа…
Путники спросили у больного мальчика: что же, у кацапа есть, что ли, колодезь с лучшей водой? А тот им отвечает, что колодезь там есть и вода в нем получше, но только и тот колодезь не годится, потому что в него «кошка упала, да еще не высвячена», но зато у того кацапа, говорит, есть корова, и ее годуют (кормят) молодым лопухом да свекольным листом, и она с того доброго корму дает молоко самое белое-пребелое и такое вкусное, что и сказать невозможно.
— Вот, — добавил больной хлопчик, — вы лучше того молока попийте, так это добре буде, бо воно стоить у него у холодном погребу в поливьяных глечиках, пид камнями… Так в нем и дух и смак есть, да такой смак, что и сказать нельзя, а если жадной душою в такую жару человеку целый глечик выпить, то враз ему столько много силы прибудет, что потом хоть отбавляй — девать некуда.
Так хорошо и так уж слишком внятно рассказывал им мальчик об этом молоке, что видно было, как он живо чувствует все прелести и всю силу животворного напитка и в то же время как недостижимо представляется для него самого такое необъятное блаженство.
— А ты сам не пьешь молока? — спросил его Гоголь.
Мальчик молча покачал слабою головкою, а потом улыбнулся и проговорил:
— Ще того здумали! Молока пить! Ось, бачите, яке наше снида́нье.
И он показал на стоявшую возле него грязную чашку, где мокла в воде черствая корка ржаного хлеба, над которою жужжали мухи.
— А у вас своей коровки нема?
Мальчик посмотрел недоуменно и отвечал:
— Яки в нас коровы!.. у нас и козы жидивской, и той нема, — мы крипаки (то есть крепостные).
Гоголь поморщился, достал из вязанного кувшинчиком кошелька монету в два польские злота, подал ее хлопцу и сказал:
— Попей, хлопче, молочка на здоровье.
Хлопец поблагодарил и, приподнимаясь, чтобы показать панам, «де ихать до кацапа», прибавил, что данных ему «грошей» ему «достачить як раз на шесть глечикив», то есть на шесть кувшинчиков. А отсюда, значит, просто приходилось вывесть, что у кацапа глечик, или кувшин молока, стоит десять грошей, или пять копеек на серебро.
Это по тогдашнему времени совсем не было в здешних местах дешево, потому что и еще двадцать лет позже не только в Нежине, но и в самом Киеве глечик превосходного, розового топленого молока с коричневою, грибком вздувшеюся пенкою, стоил три, а иногда даже две копейки. Следовательно, кацап брал за молоко еще дорого, и он брал такую дорогую цену потому, что мог не церемониться, ибо между бедными «крипаками» ему не было никакого соперника. [3]
Так молодые путники и распростились с больным хлопцем и поехали по селу к кацапову дому. И как только они отъехали от «притомленного» больного, так Черныш опять заговорил Гоголю про Екатерину, а Гоголь слушал, улыбался и, обняв приятеля, запел ему потихоньку:
Ой, у поли озерце,Там плавало ведёрце:Кохаймося, сердце!— Кохайся про те сам с собою, а не со мною, — отшучивался Черныш, но Гоголь все пел и шутил неудержимо.
III
Кацапов дом, на который издали указал мальчик, стоял, как сказано, в противуположном конце села, и это был такой чисто кацапский дом, который легко можно было отличить от всех соседних малороссийских крестьянских хаток. «Кацап» держал в аренде трактовый постоялый двор, выстроенный по русскому образцу, с коньком, на две половины, и ни вокруг, ни около его не было ни вербы, ни груши, ни вишневого куста, ни лозиночки, словом — ни одной веточки, где бы свила себе гнездышко щебетунья птичка или присел в тиши помечтать и попеть серый соловушко.
Перед крыльцом травка вытоптана и в нескольких местах в пыли вырыты курами глубокие ямки; тут же вбит в землю небольшой, сверху расщепленный колышек, а возле него опрокинуто расколотое грязное корытце, которое с нетерпеливым визгом толкает привязанный за ногу полугодовой поросенок… Другой, постарше, ходит на свободе и хрюкает безумолчно… Двор полураскрыт, и по одну его сторону торчит высокая куча навоза, из которой кое-где сверкают обрывки выветренных лоскутьев и тряпок, а по другую — видно выпаленное место. Здесь, по древнерусскому обычаю, высыпают из печи горячий пепел и золу, «пока бог грехам терпит», и двор, молитвами святых угодников, не загорается.
Словом — дом и двор вполне в известном великорусском вкусе, чего лучше не надо требовать.
Стали наши путники перед крыльцом и только что хотели встать с телеги, как на «гайдарею» выходит хозяин, очень красивый старик, лет, может быть, шестидесяти двух-трех, или еще с хвостиком, но еще очень бодрый и здоровый, глаза голубые навыкате, в левом ухе серьга, а брада Аарония * — во всю грудь, так по красной касандрийской рубахе * и расстилается.
— Смотри, смотри, что за красота! точно Гостомысл * ! — шепнул приятелю Гоголь.
— Да, это у них бывает, — отвечал тот, — по браде Анания, а по душе каналия.
— Ну вот уже и «каналия»! Глупо это, — отвечал Гоголь и, оборотясь к Гостомыслу, весело спросил:
— Молочко есть, хозяин?
— Как не быть, — про то заезд держим.
— Давайте же нам сюда скорее вашего молочка!
— Молочко не наше, а коровье, — не спеша прорезонировал Гостомысл.
— Ну, коровье так коровье: давайте коровьего. А ведь коровка ваша?
— Корова наша.
— Ну, и давайте.
Красивый старик сам не тронулся с места, а только крикнул:
— Егорка!
Появился красивый паренек лет шестнадцати.
— Слазь в погреб, принеси молока, — приказал ему старик.