Изгнание
Быть может, она и не заслуживает, чтобы он ее замечал. Прежняя Анна была да сплыла. Суета пожирает, опускаешься и душой и телом. В Германии у нее было чувство меры, она видела, как ничтожны мелочные заботы повседневности, здесь же эти заботы опустошают, не остается места ни для чего другого. Если бы Зепп даже вернулся к музыке и привлек ее к своей работе, она не была б уж способна участвовать в ней. Необходим все-таки какой-то минимум покоя, уверенности, комфорта, чтобы заниматься искусством. Если у меня голова идет кругом, как бы выкроить время, чтобы между префектурой и Вольгемутом еще заскочить к Перейро, то я, естественно, не могу решать, насколько переход в тональность ля-бемоль мажор оригинален и не подпал ли Зепп под влияние Малера. И если я неделями бьюсь над вопросом, купить ли новую пару обуви для себя или халат для Зеппа, то у меня уже попросту не хватит сил для должного восприятия музыкального изображения битвы в "Персах". Зепп прав, что не видит, не замечает меня больше. Я уже ни на что не годна.
Но ведь вины моей здесь нет, это ему следовало бы понимать. Что поделаешь, если повседневные дела отнимают у меня все время. Я ведь не стала от этого хуже; изгнание, только и единственно оно искалечило наши отношения с Зеппом.
Элли Френкель не приходится столько ломать себе голову. Нетрудно пробиться, когда живешь одна. Одиночество имеет свои преимущества. Но я не хочу этого преимущества, нет, нет, нет. Лондон. Что ж, английским я владею неплохо. Вы еще сбавите спеси, фрау Кон. Разве я еще недостаточно сбавила спеси?
3. РЕЗИНОВЫЕ ИЗДЕЛИЯ ИЛИ ИСКУССТВО
А Зепп в этот вечер был всецело поглощен мыслью о статье, которую он хотел написать, обязан был написать, о статье, которая жгла его. Днем он прочел, что фашисты поручили кому-то там составить новый текст к оратории Генделя "Иуда Маккавей": еврейского национального героя превратить в героя третьей империи, Адольфа Гитлера.
Мысли и чувства, жгучий стыд, пробужденные в нем этим смехотворным сообщением, помешали ему уделить словам Анны то внимание, с которым он, без сомнения, отнесся бы к ним в другом случае. Многие, может быть, пройдут мимо этой газетной заметки; ведь это всего лишь уморительная подробность, если сравнить ее с чудовищными преступлениями нацистов. Но его, Зеппа Траутвейна, возмутил именно этот смехотворный абсурд, он не может молчать, сарказм и негодование бьют в нем через край. Сначала ему хотелось поделиться с Анной, но затем он сдержался; он знал, что если заранее сформулирует свои мысли в разговоре, то они утратят свою свежесть, когда он начнет писать.
Вот почему он поспешил уйти из дому, вот почему мчался теперь в редакцию, вот почему с облегчением вздохнул, когда наконец Эрна Редлих села за машинку и он стал диктовать ей.
Он бегает по комнате и диктует своим пронзительным голосом; его глубоко сидящие глаза горят, он размахивает длинными худыми руками, сильно вытягивает шею. Переполненный рвущимися наружу мыслями, суровый, злой, защищает он от фашистов великого, глубокочтимого Георга-Фридриха Генделя, демократа, борца за свободу и героя, Он смеется, бегая по комнате и диктуя; звонко и гневно смеется он над нелепой идеей, которую подсказала этим дуракам их расовая ненависть, вражда этих маньяков "северян" к библии. В его ушах еще стоят визг и писк "министра рекламы", слышанные им по радио; гнев и презрение к нацистам, восхищение великим мастером, над творением которого они надсмеялись, придают окрыленность его словам. Музыка Генделя, с жаром диктует он, - это вызов эксплуатации и тирании, каждый такт направлен против всего того, что делают и проповедуют нацисты. Нет, этот Гендель, из придворного композитора ставший народным музыкантом, этот великий эмигрант, из немца ставший гражданином мира, - он принадлежит нам. Его "нацифицировать" не удастся. Его мужественная музыка не имеет ничего общего с истерическим ревом шовинистов, призывающих к захватам. Соло на трубе, ликующие хоры из "Иуды Маккавея" никак нельзя сочетать с мордобоем и казнями, которыми занимаются штурмовики; аллегро его боевых арий, скупой, суровый ритм его марша отвечают сильным словам библии, а отнюдь не истерическим воплям "Моей борьбы".
Мысли, выраженные Зеппом Траутвейном в этой статье, шли от самого сердца, и, хотя они звучали со всей непосредственностью, где требовалось, - грубо, а где напрашивалось - нежно, они были продуманны и гармоничны. Зепп Траутвейн был подлинно скромным человеком, он и не подозревал, какая хорошая вещь вышла из-под его пера, и, когда Эрна Редлих подняла на него сияющие глаза и сказала: "Черт возьми, как это здорово!" - он очень удивился.
Как всегда после напряженной работы, Зепп почувствовал голод. Он предложил Эрне составить ему компанию, забежать вместе в бистро и что-нибудь поесть. Его колебания в ту ночь, когда он так и не зашел к ней, определили их дальнейшие отношения. Между ними установилась хорошая товарищеская близость - и ничего больше. Жизнь сложилась так, что с Анной ему приходилось обсуждать всякие докучливые будничные мелочи, с Эрной же он мог говорить о том, что было близко его сердцу.
И вот он ведет с Эрной тот задушевный разговор, который так охотно вела бы с ним в этот вечер Анна. Он излил свою душу. Именно эта статья о Георге-Фридрихе Генделе снова с жгучей силой показала ему, как далеко отнесло его от настоящей родины, от музыки. Он добровольно оставил эту родину, он сам изгнал себя из нее. Но он музыкант, музыкант и еще раз музыкант. Только музыку он знает, только музыка его интересует; что за ужасные времена, они втянули в политику даже его, насквозь аполитичного человека. Свинство. Вечно борешься только за внуков и никогда - за самого себя; ведь конечная цель политики - освободить людей от вынужденной политической деятельности.
Ему казалось, что Эрна Редлих понимает его, как никто другой. Она еще полна была восхищения его статьей о Генделе и не скупилась на дружеские похвалы.
Быть может, этот проведенный с Эрной час сделал обычно уступчивого Зеппа достаточно твердым, чтобы осуществить план, с которым он давно носился. Ему очень хотелось встретиться как-нибудь с Чернигом и Гарри Майзелем у себя, в своей комнате в гостинице "Аранхуэс". Хотя он мало зависел от обстановки, все же в эмигрантском бараке или кафе он не мог выразить свои мысли так, как ему хотелось бы; присутствие чужих людей мешает высказаться до конца. Комната в "Аранхуэсе" - ужасная дыра, но это - четыре стены, в которых нет посторонних глаз, и это - его комната. Его ли? Ведь и Анна там у себя дома, Анна же терпеть не может Чернига. Она понимает, что стихи его хороши и новы, но автор их не становится ей от этого симпатичнее, она ужасно не любит, когда Зепп приводит к ним этого опустившегося человека. И Зепп, так как ему чуть-чуть неловко перед Анной, старается не делать этого. Но сегодня, после статьи о Генделе, Зепп решил, не считаясь с Анной, пригласить к себе Чернига и Гарри Майзеля.