Тайна «Россомахи»
Литовцева вернулась с двумя стаканами и тарелкой.
– Сахар у меня кончился, а чай всегда есть. А это лепешки моего изобретения. Нет, вы должны попробовать! Что за непослушание в классе! – цыкнула она с притворным гневом. – Съешьте и угадайте из чего!
У Чаушева нашелся кусок сахара, он расколол его, и они стали пить вприкуску горячую горьковатую воду, отдававшую чем-то лекарственным. А лепешка оказалась странного, смутно знакомого вкуса.
– Цикорий! – объявила Литовцева с торжеством. – У меня две пачки, целых две пачки сохранились. Довоенный еще! Перерыла все на кухне, когда съехать решила. Батюшки, вот неожиданный подарок! Еще перец завалялся… Простите, я и не спросила: как вас зовут?
– Михаил, – ответил Чаушев.
Представиться надо было иначе. Услышал бы это Аверьянов, всыпал бы по первое число за мягкотелость, за интеллигентщину. Но Чаушев не мог заставить себя держаться по-другому с Таисией Алексеевной. Наверно, всему виной ее голос. Чаушев чувствовал, что готов верить всему, что произнесет этот голос, идущий прямо в душу.
– Миша, настанет же срок – и скатерть будет чистая на столе, и перец понадобится… Говорят, под Пулковом оттеснили немцев. Вы не знаете?
– Да, потрепали их, – согласился Чаушев, хотя ни о чем таком сведений не получал.
– Слава богу, Миша!
– Таисия Алексеевна, я из контрразведки, – начал он наконец. – Я насчет вашей бывшей домработницы, насчет Дорш. В связи с одним делом…
– Она же умерла.
– Да. Но некоторые данные о ней необходимы…
Ничего нового он не добыл. Да, дед был немец, обрусевший немец, а сама она немка на одну четверть. В сущности, вовсе не немка. Ненавидела мерзавцев фашистов, как все нормальные люди. Нет, она одинокая, родных нет. Замужем была за слесарем, прожила с ним два года. Бросила его: пил очень. В Каховке у нее тоже теперь никого нет. Были две тетки, давно умерли. Кто был отец? Видимо, человек не бедный. Она почти не упоминала…
– Видите ли, – сказал Чаушев, – у одного гитлеровского агента имелся ее адрес.
Литовцева отшатнулась:
– Господи! На что им она?
– Пока неизвестно. Мы ее ни в чем не обвиняем. Немцы ведь стараются взять на учет всех, кто арийской расы так называемой.
– Да какая же она немка! Она понятия не имела, где Германия – на западе или на востоке. Немка! Марта наша… фантастика! Ну и ну! Марта наша – и Германия! Поглядели бы вы на нее! Нет, нет, клянусь вам, от нас бы она не скрыла, если что… Зина ей была вместо дочери. Я ей давно говорила: «Марта, нечего тебе тут делать, в городе, поезжай в Токсово. Там спокойнее, и картошка, вероятно, есть у хозяев. Они люди запасливые». Так где же! «Как я, – говорит, – Зиночку брошу. Я там изведусь одна…»
– Что ж, спасибо, – сказал Чаушев, поднимаясь. – То, что я вам сообщил, это между нами, конечно.
– Разумеется…
– Вот еще что… Надо уточнить: когда она уехала?
Вопрос почему-то смутил Таисию Алексеевну. Она передвинула чашку, потом вернула на место.
– Когда же? Позвольте, когда, когда? Она пришла ко мне проститься…
– Дату не помните?
– Двадцать пятого, – сказала она, подумав. – У нас в тот день сосед умер в квартире. Еще утром, знаете, спрашивал, нет ли у кого летних брюк полотняных. Мечтал в Среднюю Азию эвакуироваться. Очень ему хотелось купить. Именно полотняные… Да, двадцать пятого. А когда уехала Марта? Того же числа вряд ли… Уже поздно было. Нет, где же ей было успеть!
Противоречий больше нет как будто. В Токсово Марта Ивановна прибыла двадцать шестого.
Проверку можно считать законченной. Хоть это с плеч долой! Самое неприятное для Чаушева в его профессии – необходимость сомневаться. Ему хочется верить людям. А за Таисию Алексеевну он готов поручиться. Чем угодно…
Они вышли вместе, она вспоминала, охала, волновалась.
– Постойте! – она схватила его за рукав. – Если им такая Марта нужна, значит, им не сладко – а? Ну, скажите, права я или нет?
– Правы безусловно, – сказал Чаушев.
Простившись, он заспешил на Литейный. Итог плачевный. Все усилия как вода в песок. От Аверьянова не миновать разноса – и за неудачи, и небось еще за чрезмерную откровенность с Литовцевой.
Совсем как тетя Шура, думал он, перебирая картины своего детства. Она тоже была учительницей. Малыши кидались к ней по пыльной улице городка со всех ног. Она излучала ласку, всегдашним ее состоянием было какое-то опьянение жизнью, природой, всем. Бывало, зарядит дождь, осенний, нудный дождь недели на две. А она все твердила, глядя на небо: светает, дети! Так и прозвали ее, неуклюже и мило, – тетя Светает.
Тут ему представился переводчик Митя Каюмов, сослуживец, ровесник. «Кто тебя за язык дергает? – поучает он. – Аверьянова не касается, каким образом ты достаешь материал. Подавай ему результаты, и хватит с него!» Каюмов щурит узкие черные глаза, посмеивается. Он доволен собой и старшими. Здорово он умеет ладить с начальством! У Чаушева так не получается. Его в самом деле словно дергают за язык.
Против ожидания, полковник одобрил поведение Чаушева. Усмотрел то, чего вовсе не было, – тактику.
– Литовцева, говоришь, в тревоге? Это хорошо. Мало ли по какой причине человек тревожится. Установим за ней наблюдение.
– Ни к чему, по-моему, – сказал Чаушев.
– Ох, Чаушев, Чаушев! Чайком тебя угостили, ты и… Смотри, боком тебе выйдет чай как-нибудь. Из каких она?
– Из мещан.
– Мещане разные была. Иной мещанин тысячами ворочал. У нас, например, в Брянске…
Чаушев уже слышал про брянского воротилу.
– Я думаю, следует взяться с другого конца, Павел Ефремович, – сказал он. – В Ленинграде много уникальных вещей и целых коллекций, не только в музеях, но и в частных руках. В Эрмитаже все важнейшие ценности на заметке. Случись ЧП – дают тревогу. Однако на какой-нибудь мелкий казус музейщики могли не обратить внимания. А если третий находится в городе, если он действует, подбирается к нашему добру, то где-то уже оставил след.
– Не лишено, – кивнул Аверьянов.
Чего не лишено – он обычно не уточнял. Но ясно, он одобрил намерение Чаушева.
4Чаушев приближался к Эрмитажу с некоторым благоговением. Еще в детстве на окраине северного портового города он слышал от матери: «Поедешь в Ленинград, будешь в Эрмитаже». И рисовался ему Эрмитаж огромным, сказочным дворцом, полным всяческих диковин и чудес.
Мать называла имена Рубенса, Рембрандта. Позднее Чаушев, курсант военного училища, вынужден был покривить душой в своем письме родителям. Чтобы не огорчить их, он не поскупился на восторги и на восклицательные знаки. На самом деле ему больше всего запомнились тогда царские механические часы с большой позолоченной птицей.
Старые мастера кисти озадачили Михаила. Они же все верующие! А то зачем бы они писали такую массу богов и святых? И что прекрасного в этих картинах? Те же иконы, но на другой манер. Однако что-то заставило прийти в Эрмитаж еще раз, потом еще. Михаил размышлял, мучился.
Впоследствии, став командиром-пограничником, он привозил в Эрмитаж бойцов с заставы. Нередко он растолковывал им, вежливо притихшим, объяснения экскурсовода, подчас слишком мудреные.
Сейчас, выходя на набережную, Чаушев невольно ускорил шаг. Хотелось поскорее убедиться, что Эрмитаж цел, что его окна по-прежнему смотрят на ледяные торосы Невы. Он знал, что стены залов оголились, что самое драгоценное еще в начале войны вывезли из Ленинграда и многие полотна свернуты, покоятся в подземных хранилищах.
Но есть здания, без которых Ленинград, в сущности, немыслим. В их числе Эрмитаж с его атлантами – израненные осколками, они все несут свою службу и сделались как бы ветеранами войны.
Жизнь Эрмитажа теплилась преимущественно в подвалах. Чаушев нажал медную ручку двери, резнувшую холодом, вошел и тотчас же извинился, увидев, как вздрогнула седая женщина, сидевшая за конторкой красного дерева перед раскрытым альбомом.
– Вам что угодно? – произнесла она строго и оглядела Чаушева с головы до носков ботинок.