И вот – свобода
Я не случайно стала редактором. Случайностей вообще не существует, Элюар не уставал это повторять. Я вспоминаю, как стояла в кабинете директора колледжа. Мне было десять лет, я собиралась перейти в шестой класс и, как все, должна была явиться на подготовительное собеседование. Рядом со мной стояла мама. О чем мы говорили? Да вообще не помню, а впрочем, – об учебе, моих оценках, любимых школьных предметах, увлечениях. Директор на мгновение замолк, потом перегнулся через стол и спросил меня: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Я спокойно ответствовала: «Писателем». Он выпучил глаза, откинулся назад в кресле. Он не засмеялся, не принялся насмехаться. Он выдержал паузу. Мама тоже стояла молча. Потом директор снял очки и написал на папке с моим личным делом: «Писатель». Я запомнила это слово, жирно обведенное ручкой, – это был мой первый шаг во взрослой жизни.
Трудно выкладывать некоторые фразы на чистый лист бумаги. Они кажутся нескромными, и ты чувствуешь себя голым. Но я все равно знаю, что они честны, что они необходимы. Не для того, чтобы поговорить обо мне, – это, в общем, неинтересная тема. Просто чтобы Эвелин знала, какой это прекрасный подарок, который она мне сделала. Писать – это был для меня акт моей личной свободы.
Во Франции писатели часто бывают преподавателями, чиновниками от культуры, сценаристами, врачами, журналистами, редакторами. И все же редакторы редко становятся соавторами своих авторов.
Ну или…
Ну или они всегда ими были и есть. Призрак редактора реет над текстом, играет в прятки с читателем, не признаваясь в этом, поскольку ему хватает отраженного света того, кто подписал творение. Я пока еще ничего не понимала в редактуре, во время своей первой стажировки испытала шок: «Как! Кто-то осмеливается касаться Произведения!»
Но потом я поняла. Мы все – плоды всех зерен во всех почвах. И сам писатель пропитан теми книгами, которые он прочитал, своими литературными пристрастиями. Редактор прибавляет свои и делает ткань повествования еще более плотной, насыщенной. Споры еще больше обогащают произведение. И все смешивается, взаимопроникает, вплоть до того момента, когда книга выходит в мир. Тут мне вспоминается знаменитая фраза Лакана: «Сексуальных отношений не существует». Тут можно сказать то же самое: «Автора не существует».
Вот удивительный талант Эвелин. Она, которая сражалась с психоанализом, привела меня к тому, что я стала цитировать Лакана.
* * *Ханой потопил улицы и тюрьмы в гвалте, который не мог перекрыть молчания мертвых. Мона попыталась вновь найти Дин; но, увы, напрасно. Может быть, ее расстреляли; этого так никто никогда и не узнает. Андре был в подавленном состоянии из-за процесса над Петэном: маршала приговорили к смерти, однако приговор не был приведен в исполнение, учитывая его пожилой возраст. Постыдный, неправедный суд, считал Андре. Мона расстраивалась из-за мужа, но не желала слушать разговоров о политике. Ей самой нужно было как-то восстановиться – задача не из простых.
Они сели на пароход в сентябре 1945 года, в тот самый день, когда капитулировала Япония, и – они узнали об этом довольно скоро – когда была провозглашена независимость Вьетнама. Андре метался между яростью и бессилием. В конце концов, бессилие победило, он беспробудно проспал первые три дня плавания – как убитый, без сновидений.
На корабле пахло мазутом, морской солью и свободой. Мону завораживал голубой простор, окружавший их со всех сторон. Море искрилось на солнце, как драгоценность. Она вновь обрела мужа, начала возрождаться к новой жизни. Крохотная каюта была футляром для их объятий, в темноте кости стучали о кости. Но потихоньку, однако, ко всем возвращались силы. Нужно было есть, есть все, что можно, при каждой возможности, но понемногу. Чтобы желудок привык к пище. Люси постоянно пила молоко, от него девочку немного подташнивало.
На второй неделе пути Мона обнаружила, что Люси весело залезает на перила. Она обвязала вокруг талии дочери веревку, которую крепко прикрепила к швартовному кнехту. Ей было стыдно и неприятно вновь сажать девочку на привязь, но риск был слишком велик. Люси, как и Мона, любила солнце – хотя оно и ослепило ее, когда они вышли из сумрака камеры, – любила греться в его лучах, загорать. Мона часто сидела рядом с ней, любовалась морскими пейзажами.
Море, вечное, бесконечное, любимое ее море, в котором она мысленно парила, как в небе, было ее собеседником, ее единственным наперсником.
Андре тоже, как они, был в лагере. Он об этом не рассказывал. Хоа Бин – в шестидесяти километрах от Ханоя. На принудительных работах бок о бок горбатились офицеры, солдаты и штатские: копали траншеи, прорубали туннели, строили дороги и мосты, рыли могилы. Заключенные были разделены на «тройки»: если один пытался сбежать, двух остальных казнили.
Много лет спустя в одном журнале, посвященном войне, Мона прочла рассказ человека, прошедшего лагеря. Его друга Гонтрана заподозрили в том, что он хочет бежать из лагеря, и привязали за щиколотки к дереву. Много часов его таким образом мучили, потом отвязали и кинули на землю. Японцы сочли, что он мертв, но он на самом деле только потерял сознание. Солдаты удивились, обнаружив, что он пришел в себя, и принялись избивать его дубинками, а потом его, покрытого синяками и кровоподтеками, приковали наручниками и оставили на улице. Три дня он провел на палящем солнце. Рядом с ним больные заключенные рыли глубокую яму. Утром японцы подвели Гонтрана к краю, заставили опуститься на колени. «Закрой глаза». В воздух взлетела сабля, и голова Гонтрана скатилась в яму.
Как-то вечером в каюте, в тот мифический час, когда родители простодушно полагают, что дети уже уснули, Люси, лежа с закрытыми глазами, пыталась постичь смысл тайного разговора между матерью и отцом.
– Так что же, собственно, произошло? – шепотом спрашивала Мона.
– Узкоглазые представили Деку ультиматум: либо мы подпишем согласие на то, что Вьетнам переходит в японское владение, либо они идут на приступ. Я должен был передать эту информацию в Париж. Но едва мы отправили информацию, как свора подонков ринулась на нас. Они не стали ждать нашего ответа. Просто атаковали без предупреждения. Мы ничего не могли сделать! Шестьдесят тысяч японцев против вдвое меньших сил французов, плюс внезапность… Наших солдат не в чем упрекнуть, но силы были слишком неравными… Я был вынужден отдать приказ сложить оружие.
– Ты правильно сделал. Это тебя спасло.
– Если бы все эти голлисты поступили так же, можно было избежать бойни.
– Я знаю, милый.
Наступило молчание. Как говорят: пролетел тихий ангел. Только где-то, казалось, далеко-далеко волны глухо бились о борта корабля.
– Ты мне не рассказала, – голос Андре звучал уже совсем по-другому.
– О чем не рассказала?
– Про лагерь. Про изнасилования.
Люси затаила дыхание. Она помнила, что это слово часто произносили в клетках лагеря в Ханое.
– Зачем говорить об этом, дорогой мой…
– Это означает «да». Они сделали это.
– Я этого не говорила.
– Я все понял, Мона.
– Нет! – закричала она. Потом опомнилась и сказала тихо-тихо: – Мы разбудим Люси, давай прекратим этот разговор. Все хорошо, уверяю тебя. Важен только ты, только ты. Мой герой…
Шум поцелуев, шорох объятий раздался в ночи. «Ты был таким отважным, Андре… Я восхищаюсь тобой…» И шелест простыней.
Несколько минут спустя Мона прошептала:
– Что же будет с нами теперь?
– Это знает только этот гад де Голль. Как только мы вернемся, я подам рапорт о возвращении в колонии.
«Только бы не в Индокитай, ради всего святого», – подумала Мона.
На следующий день, когда Мона очищала от костей кусок рыбы, дочь спросила ее:
– А тебя изнасиловали, да, мам?
Вилка выпала из рук, звякнув о фарфор тарелки: