Андрей Миронов и я
Часть 8 из 10 Информация о книге
– Танечка, познакомься, это – папа! – Здравствуйте, Александр Семенович! От знакомства с папой внутри заиграло что-то веселенькое. Мы втроем двинулись в сторону улицы Горького. – Что у вас с Фришем? Как его «Дон Жуан»? – игриво спросил Менакер. – Репетируем… и Дон Жуана, и любовь, и геометрию! – сказала я. – Как этот мерзавец на сцене? (Мерзавец – это Андрей.) – Мерзавец недавно всех сразил. Читал на репетиции, представляете, так вдохновенно, Пастернака… «Во всем мне хочется дойти до самой сути…», особенно в сердечной смуте… ну и в поисках пути немножко. А он вам не рассказывал? – Ничего не рассказывал! Мерзавец! – Был шквал аплодисментов, все хлопали. Неожиданно на репетиции Фриша вдруг – Пастернак! Мы прошли мимо зала имени Чайковского, свернули на улицу Горького. Менакер незаметно разглядывал меня с головы до ног. Внимательно слушал, что я говорю. – А у тебя там какая роль? – спросил он. – Донья Инесса. Маленькая роль, но все равно интересно. Пьеса очень необычная. – Какой у тебя там текст? – опять поинтересовался он. Мы уже сравнялись с театром имени Станиславского, оттуда выходили зрители, навстречу шли модные и возбужденные прохожие. Мы разговаривали, улыбались, и я начала: – Представьте, Александр Семенович, Испания! Севилья. Та-да, пам-пам. На окраине замок. Волшебная ночь, темно, как сейчас. Помните картину Эль Греко «Ночной Толедо»? Сумасшедшая луна, сад, томление, предчувствие любви. Кричат павлины. Я выхожу на сцену одна. Шорох огромных крыльев и крик! В этот момент мы поравнялись с решеткой музея Революции, и я заорала на всю улицу Горького: – Ах, как кричат павлины! От неожиданности от меня шарахнулись не только Менакер с Андреем, но и все пешеходы. – У меня такой текст. Я должна его «подать» громко, с присутствием эротики. Испанской, конечно. Они смеялись. А я шла, довольная тем, что наверняка разрушила представление Менакера обо мне и что хуже уже не будет, а веселее – да, может быть. Дошли до Бульварного кольца. Мне направо, на Арбат, а им прямо, на Петровку, рассказывать маме, какая у Андрюши новая девочка – Таня. Менакер, прощаясь со мной, ласково сказал: – Посмотри, Андрюша, какие у нее глазки. А ушки? Что за чудные ушки! – Менакер нежно коснулся моего ушка, и мы простились. Я с благодарностью за человеческое тепло «понесла» свои красивые ушки и глазки домой. Место, мой Трубниковский переулок, удивительное. Это бывший «Поленовский дворик». Сохранилась только церковь, возле нее – сквер, местные «аборигены» называют его «кружок». А рядом с моим домом – бетонная высокая стена, железные ворота, за воротами роскошный особняк Спасо-Хауз, здесь живет американский посол с семьей. На Рождество, которое у нас было вычеркнуто, у них всегда на улице горит елка, а 4 июля, в День независимости Америки, мы из окон своей коммунальной квартиры, как заключенные, смотрим заграницу, в их сад. А там – бал! Музыка! Смех! Фейерверки! Танцы! Дамы, а не «женщина, пройдемте». Господа, а не «мужчина, вы крайний»? Играет джаз. Я стою, завороженная, со стаканом советского кефира, смотрю через бетонную стену на другую жизнь и озвучиваю свои мысли: «Да-а-а-а, два мира – два кефира!» Сидим на «кружке» с Виктором. Он меня ждал. Добивается моей любви. Уже поздно, завтра репетиция. Надо быть в форме. – Я пошла домой. – Мама тебе шапочку связала. Белую, с козырьком, как ты хотела. – Спасибо, пора домой. Я устала. В другой раз поговорим. Он проводил меня до подъезда и ушел во тьму. На следующий день во время спектакля «Женский монастырь» ко мне подошла Елизавета Абрамовна Забелина и шепотом прокричала: «После спектакля поднимись к Чеку в кабинет!» И добавила: «Совершенно секретно». – Что такое? Что случилось? – замахала я крыльями. – Узнаешь, – таинственно произнесла она. Окраска таинственности означала приятный сюрприз, но по жилам пронесся инстинктивный женский страх. После спектакля я тщательно смыла грим с лица и при помощи косметики сделала «глазастый свежий вид». В платье, разделенном на черные и серые прямоугольники, я поднялась на четвертый этаж и открыла дверь кабинета главного режиссера. – Входи, Таня, садись, – ласково сказал худрук. – Вот сюда, сюда… поближе ко мне. Ха-ха-ха! Дайте с молодой артисткой посидеть! – оправдывался он, как будто его в чем-то обвиняли. В кабинете уже сидели Андрей Миронов, В. Г. – Валентина Георгиевна Токарская, актриса, уже очень на возрасте. Непонятно, сколько было ей лет, но, понятно, что много. Во время войны она попала в плен и знаменита тем, что спасла своего друга, еврея Рафаила Холодова. Когда на вопрос немцев, кто он по национальности, Холодов вздумал молчать, Токарская не растерялась и сказала, что, мол, донской казак – не видно, что ли, по лицу?.. Всю войну она танцевала для немцев, поднимая свои голые ноги. Прежде она работала в мюзик-холле, а после войны, естественно, оказалась в концлагере, где познакомилась с Каплером, вышла за него замуж. Но в этот вечер она была свободна… Брак распался. Рядом с Токарской сидел некто Катанян – седой, благообразный господин. Он-то и перевел пьесу «Круг», которую собирались ставить, с французского. Муза поэта Маяковского Лиля Брик вошла в гавань своей жизни под руку с Катаняном, став его женой. На каждом спектакле «Клоп» Маяковского в театре Сатиры она буквально лежала в первом ряду, в середине, – в черных касторовых брюках, в черной шелковой блузе, волосы выкрашены в красно-рыжий цвет и заплетены в косу, как у девицы, и эта косица лежит справа на плече и в конце косицы кокетливый черный атласный бантик. Лицо музы, теперь уже мумии, набелено белилами, на скулах пылают румяна, высокие брови подведены сурьмой, и намазанный красный ротик напоминает смятый старый кусок лоскутка. Красивый вздорный нос. Бриллианты – в ушах, на костлявых и скрюченных пальцах изнывает от тоски несметное богатство в виде драгоценных колец. Мумия держится на трех точках: ногами упирается в сцену, шея зацепилась головой за спинку кресла, берцовые кости лежат на самом краю сиденья, ноги вытянуты, позвоночник «висит» на свободе. В письмах в Париж она писала поэту: «Пусик, привези мне хорошенький автомобильчик!» А поэт писал: «Но такая грусть, что стой и грустью ранься!» И ранился. Насмерть. А она теперь сидит и смотрит его произведение. О чем она думает? О поэте, об автомобильчике, о старости? Через несколько лет она упадет, сломает шейку бедра и сядет навсегда в кресло. Но «навсегда» длилось недолго. Сидеть? Инвалидом? Никогда! И она пригласила педикюршу, сделала педикюр, надела выходное платье, выпила горсть снотворных и вышла к Пусику в мир иной. Там они разберутся и насчет автомобильчика тоже. Наконец-то еще одна участница будущего спектакля – знаменитая балерина из Большого с родинкой над верхней губой. Она была элегантна – в черных брюках, в черном свитере. Глаза ее беспрерывно скакали по новым лицам, как будто она что-то искала. Ей предстояло сыграть две роли: драматическую и исполнить балетную партию в пачке. Прочли пьесу по ролям. Бурно обсуждали. Вернее, Балерина обсуждала: она говорила командным тоном, не давая никому вставить слово. Условились о следующей встрече. В театре ползли слухи – «компашка», избранные репетируют по ночам пьесу в кабинете у Чека! Театр только что отремонтирован, в каждой гримерной – телефон, золотые шелковые занавески – все блестит и играет с первого по четвертый этаж. На первом этаже – раздевалка актерская, как у Станиславского – театр начинается с вешалки и кончается «вешалкой», но об этом позже. Внизу – реквизиторский цех, комната для рабочих сцены, выход в оркестровую яму. А со зрительского входа тоже раздевалка, билетные кассы, администраторская, где сидит любимый всеми Гена Зельман, и большое фойе. Вечерами в нем прогуливаются зрители, а днем – стоят гробы, играет похоронная музыка, плачут, прощаются… Не всегда, конечно, только когда приходит очередь кому-нибудь умирать. Второй этаж – женский этаж! Гримерные для актрис. Каждый вечер только и слышно: Галя! Нина! Принесите мне парик! Сильва Васильевна, у меня ресницы отклеились! Лариса Петровна, где мой кринолин? Тут же режиссерское управление, где сидит помощник режиссера – к нему с четвертого этажа спускаются распоряжения – кого казнить, а кого миловать. Молодые актрисы постоянно худеют, «сидят» на рисе, на воде, падают в обморок, не спят ночами, курят, пьют. Есть такие, у которых в шкафчике всегда стоит бутылочка. Просто как у Бунина: «У каждого монаха в келье за иконкой – водочка и колбаска». У более старшего поколения, которое расположилось по коридору ближе к сцене, другие проблемы. Одна, скуластая, постоянно продает какие-то шмотки, другая, рыжая, – Пума, все время на стреме – все слушает, запоминает и наматывает на свою узкую пленку. Потом «пленка» показывается в определенном месте – и поездка за границу обеспечена. Еще одна – Зайка, нервно и судорожно прижимает к груди письмо главного режиссера Чека – ведь был роман, и он сдуру написал ей письмо, теперь чуть что не по ней, она и показывает ему из недр своей большой груди кусочек документа: смотри, мол, шантажну и глазом не моргну. В следующей гримерной сидит жена артиста Папанова, крупная, толстозадая; выходит в коридор и начинает визжать на весь театр: то туфли дали на одну ногу, то платье не сходится – аж захлебывается в своем крике на ноте «си». Все шепотом сообщают, что у нее «перестройка» в организме, поэтому не обращайте внимания. Вот еще яркая фигура – Таня Пельтцер, секретарь парторганизации. Эта всегда кричит горловым звуком – до «перестройки», во время и после. И в основном – матом. А вот актриса, помешанная на собаках, до 15 лет жила в Америке с родителями, в совершенстве знает язык, помимо театра преподает английский и все деньги ухлопывает на бездомных уличных бобиков. – Россия – сфинкс! – всегда говорит она. А я, чтобы ее поддразнить, отвечаю: – Сфинкс в Египте, а Россия – дохлая кошка! – Нет! Россия – сфинкс! – Нет, дохлая кошка! Ах, вот вышли ножки из гримерной, такие стройные ножки, и ямочки на щечках, и вся такая милая, приятная. Никому никогда ничего плохого не сделает… и хорошего тоже. У Аросевой нет места. Она ничего не играет и не будет играть еще десять лет. Все шипят, толкаются, лезут! Лезут в репертуар – все хотят играть роли! Артистки! Цветы зла! Розанов пишет, что женщине противопоказан театр, как вино и сигареты – биологически: у нее другая природа и она гибнет! «У нее какая-то хромосома сразу „отбрасывает коньки“ при принятии театра, вина и сигарет. И пиши – пропало!» – как говорила моя мама. Японцы, ведающие тайным знанием, и «сообразили» театр «Кабуки» – без женщин. Потому, что театр – гибель души, и женской – во сто крат быстрее, чем мужской. Они, японцы, берегут свою нацию, а мы – мордой в дуст. Мы любим гибель! Женщина – основа нации, основа государства, основа мира. Женщина управляет мужчиной, а мужчина управляет миром. Каков мир – такова и женщина. Это мы прошли по второму этажу. Этаж третий – мужской. Буфет. Кофе, яичко под майонезом, гороховый суп и свидания за столиками, за чашечкой кофе. Здесь за столиками решаются личные глобальные проблемы, финансовые кризисы, зреют в мозгах анонимные письма и вызревают адюльтерчики. Вот одевальщица – тетя Шурочка! Всегда перед спектаклем берет чашечку кофе для Андрея Миронова и неслышными шагами несет ее в гримерную. Она его любит и ухаживает за ним как мать. На третьем этаже мужчины говорят громкими поставленными голосами, распеваются: Ма-а-а-аа! М-и-и-и-ии! М-о-о-о-о-о! И тут как у Бунина: «У каждого монаха за иконкой – водочка и колбаска». Вот Толич, Папанов, генерал Серпилин. Сыграл в фильме «Живые и мертвые» и вышел в дамки! За кулисами всегда клянет Чека и грозится уйти во МХАТ с Надькой, а при встрече с Чеком из него вылезает крепостная сущность: как-то сгибается улыбаясь. Дар-то какой! Золотая руда! А вот Жорик. Сидит, руки сложит, улыбается. Чертовски обаятельный! Пользуется одновременно громким коммунистическим пафосом и интимным шепотом генитальной темы. А вот Спартачок! Старый, а как напьется – падает на колени перед Чеком, захлебывается в слезах, соплях и, положив голову между его ног, на то самое место, талдычит: «Папа, папа, папа! Я люблю тебя!» – вымогает роль. Этаж четвертый. Элитарный. Начнем с другого конца. Комната заведующего постановочной частью. Ох, как много на этой должности можно наворовать! Следующая комната – отдел кадров. Ну это, как говорят в Одессе: «Не мне вам говорить, не вам меня слушать». Следующая комната – бухгалтерия. Все вежливые – в норках, кольцах: дебет – кредит, прибавочная стоимость, а мы – с голой жопой на снегу! Марта Липецкая – литературная часть! Отдельный кабинет. Любит кофе, сразу шесть пирожных эклер, мужчин, преимущественно драматургов, и революционные песни. Пишет статьи за Чека, а он за нее получает деньги. Дальше. Директор и зам директора. Естественно, партийные и даже, наверное, двухпартийные. И вот комната секретаря, а из нее вход в кабинет главного режиссера. Беспартийный еврей, но, как известно, у нас две партии. В кабинете – рояль, стол, диван, как известно, для распределения ролей, портрет Мейерхольда, журнал «Playboy» для поднятия тонуса и поднятия… Здесь Чек или раздевает или взвешивает: раздевать или не раздевать, или «вешать», фигурально выражаясь, если он кого-нибудь люто возненавидит. В общем, он над всеми царит, парит, горит, боится и ненавидит. У него и его поколения в крови гудит сталинский страх. Сколько мысленного дерьма пришлось им вкусить! Сколько тонн лжи переварить! В адских котлах варились их мозги. Здесь вместе с ним в его кабинете постоянно прописаны паранойя и садизм. Частенько они выходят погулять по всем четырем этажам. В специальной литературе описан случай, когда один шимпанзе стал лидером, запугивая других членов стада ударами палки по пустой канистре из-под бензина. В общем, это осиное гнездо, болото, место группового психоза. С военным акцентом. Потому что все, почти все, на четвертом этаже носят невидимые миру погоны. Глава 10 «ЖЕЛАЮ СЛАВЫ Я!» Репетиции «Дон Жуана» подходят к концу. Выпал снег. Родители Андрея были на гастролях. Мы жили на Петровке. Вечерами он носился по квартире в трусах, с зонтиком вместо шпаги, приглашая и меня пофехтовать. Я изображала всех действующих лиц по очереди и в конце монолога обязательно вонзала в него свой зонтик. Это был уже не Андрей. Это был Дон Жуан из Севильи. Со мной, по телефону, с друзьями он общался только текстом Фриша, у него появилась другая манера говорить, свысока, как у Дон Жуана – его героя. И так всю остальную жизнь – его, истинного Андрея, будут раздирать на части образы, люди, которых он репетирует, а репетирует он всегда. Уставшие, ложились спать на зеленом диване под революционным фарфором. Мы никому были не нужны, кроме друг друга. Я удивлялась: как он был в себе не уверен и как нуждался в постоянных доказательствах любви! – Почитай мне стихи, – просил он и в предвкушении признания и рифмы закрывал глаза. Не призывай. И без призыва приду во храм. Склонюсь главою молчаливо к твоим ногам. И буду слушать приказанья и робко ждать. Ловить мгновенные свиданья и вновь желать. Я понимала, что у него на ткани стихотворения прокрутилось свое музыкальное кино, что он на границе сна – закрывала глаза, но тут он хватал меня крепко за руку и: – Нет, нет! Еще, еще! – судорожно просил он, так больные просят воды. Мой любимый, мой князь, мой жених,