Аристономия
Часть 33 из 66 Информация о книге
– Вы, конечно, нервничаете из-за операции? Леопольд недовольно покосился на коллегу. В анкете такого вопроса не было, и вообще зачем усугублять тревожные ожидания больного? – Нисколько, – ответил Рэндом. – Жаль лишь, что подготовка растянется на целых две недели. «Бравирует, – решил про себя Антон. – Значит, держит всё внутри, а это лишний стресс. К тому же от предоперационной инъекции релаксанта волевой контроль ослабнет, а это может привести к паническому кризису вследствие высвобождения накопившейся нервозности». Должно быть, собеседник что-то прочел по его лицу, потому что счел нужным пояснить: – Не думайте, что я храбрюсь и что-то изображаю. Я действительно совершенно спокоен, если не считать некоторого нетерпения. Но болезнь приучила меня справляться с этой слабостью, инвалиду она противопоказана. – Рэндом рассмеялся, блеснув чудесными белыми зубами. – Быть может, вы полагаете, будто я не отдаю себе отчет в степени риска? Профессор предупредил, что мои шансы очнуться после наркоза – один из десяти. – Профессор Шницлер вам это сказал?! Антон с Леопольдом в недоумении переглянулись. Невероятно! Разве можно больному перед операцией говорить такие вещи? Англичанин снова засмеялся. – Нет, конечно. Это сказал моей сестре профессор Лебрен, в Женеве. Он надеялся, что Виктория меня отговорит. И она пыталась. Но тщетно. Один шанс из десяти, конечно, маловато, однако больше чем ноль. – И опять беззаботная сияющая улыбка. – Вы… очень смелый, – растерянно промямлил Антон. И здесь Рэндом выдал ему одну из своих сентенций, которые Антон впоследствии так полюбил: – Я не смелый, однако я и не трус. Это значит, что я иногда не делаю чего-то по недостатку храбрости, но я никогда не совершаю поступков из трусости. Я, знаете ли, с нравственной точки зрения этакое средненормальное существо. Мне не хватает благородства на альтруистическое поведение и недостает низости на законченный эгоизм. Я понял, что я такое, в довольно раннем возрасте. Знаете, когда половину времени проводишь в кровати, а половину в кресле на колесиках, легко стать философом. И до поры до времени этой вялотекущей мудрости мне вполне хватало… «Я тоже таков? – спросил себя Антон. – Как это он сказал: „средненормальное существо“? Надо подумать». Леопольд недовольно кашлянул и вернулся к перечню вопросов. Антон же размышлял над словами британца, оглядывая палату. Двойная стеклянная дверь, что вела в сад, создавала светлый фон, на котором тонкая фигура в кресле казалась силуэтом, наклеенным на бумагу. В двух противоположных углах – две кровати, каждая прикрыта ширмой. На правом экране, черно-золотом, изображен китайский дракон, на левом, серебристом – диковинные рыбы. Судя по накинутому сверху шелковому халату, за рыбами обитала сестра пациента. Каково это – иметь преданную и любящую сестру, существо женского пола, молодое и возможно привлекательное, родное, но не способное окончательно стать с тобой одним целым, как это происходит у мужа и жены? Наверное, ухаживать за таким человеком, как Лоуренс Рэндом, не очень трудно, подумал Антон, переводя взгляд на улыбчивого юношу. Интересный субъект. – Если вы так низко оцениваете шансы на успех, зачем идти на операцию? – спросил Антон и сам себе удивился. – Почему вам вдруг стало недостаточно мудрости, с которой вы спокойно жили все эти годы? Леопольд вздохнул и опустил карандаш. – Может быть, коллега, мы будем задавать господину Рэндому вольные вопросы после того, как покончим с обязательными? Но англичанин охотно ответил: – Кое-что переменилось. Во-первых, я достиг совершеннолетия и теперь могу распоряжаться как своим состоянием, так и своей судьбой. А во-вторых, я перестал ценить жизнь, которая прикована к инвалидному креслу. Она стала мне неинтересна. Вы знаете, в нынешнем состоянии я могу пройти на своих двоих максимум тридцать шагов, а потом начинаю задыхаться, и темнеет в глазах. Мне это надоело. Я решил: жить – так полной жизнью. Если же не получится – лучше никак не жить. – А это не иллюзия? – спросил Антон. – Насколько я понимаю, вы обеспечены, можете читать книги, слушать музыку, любоваться природой, размышлять. И всего этого вы готовы лишиться, только чтоб иметь возможность «пройти на своих двоих» не тридцать шагов, а триста раз по тридцать шагов? Ну и что такого чудесного вы рассчитываете там обнаружить, на расстоянии в девять тысяч шагов? Ведь что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Не лучше ли ценить то, чем вы обладаете, нежели перечеркнуть всё ради призрачного шанса на жизнь, в которой вы, возможно, вскоре разочаруетесь? «Как хорошо, как умно я это сказал», – подумал он, очень довольный – не своим красноречием, а искренним порывом спасти этого симпатичного юношу от смертельной опасности. Вот теперь в глазах Леопольда читалось уже не раздражение, а негодование. Голые брови так и заходили. Эта мимика означала: «Ты хочешь, чтобы он отказался от операции?! А о профессоре ты подумал?! Я всё ему расскажу!» Рэндом улыбался, но не весело, как прежде, а грустно. – Дело не только в количестве шагов, хоть и в этом тоже. Уж вам ли не знать, герр Клобуков, ведь мы с вами оба молоды? – Ясные серые глаза смотрели с легкой укоризной. – Экклезиаст, которого вы процитировали, невыносимо пошл. Его нытье о суете сует – манифест неудачника, растратившего свою жизнь на ерунду. Ну, приобрел он себе слуг и служанок, крупного и мелкого скота, собрал серебра и золота и «драгоценностей от царей и областей», завел певцов и певиц плюс «разные музыкальные орудия». Иными словами, кинул лучшие годы псу под хвост, а на старости лет расхныкался про суету и томление, да еще имеет нахальство возводить свой неудачный жизненный опыт во всеобщий закон. А если человек совершил нечто, поднимающее душу ввысь? Или сотворил прекрасное произведение искусства? Или открыл новые земли? Или, как вы с профессором Шницлером, пытается раздвинуть границы возможного в науке? Разве всё это уже «было под солнцем»? Не было. Господи, да не в искусстве или науке дело. Если ты просто очень сильно любил кого-то? Если родил и воспитал детей? Прошел трудный путь и стал лучше, чем был вначале? Это, герр Клобуков, никак не «томление духа», а настоящая жизнь. Я целых пять лет проэкклезиастничал овощем в женевском огороде. С меня довольно. Через полгода увидимся – милости прошу побегать со мной наперегонки. Ну а коли не судьба, загляните ко мне на кладбище и выпейте рюмку в память о покойнике, который ни о чем не жалеет. Громко звякнуло стекло – это об стопор ударилась прозрачная дверь. Антон повернул голову, думая, что подул сквозняк. По ступенькам из сада поднялась женщина. Поскольку она стояла спиной к свету, лица было не видно, лишь силуэт, узким конусом расширяющийся книзу, следуя контуру длинного платья. – Ты не смеешь так говорить, Лоуренс! – сказал по-английски гневный, грудной голос. – И думать так не смеешь! Женщина быстро приблизилась. С каждым шагом черты проступали явственней, будто она поднималась из темного омута к поверхности. Несомненно, это еще больше усилило мистический флёр, так свойственный ее прекрасному лицу. – Привет, Вики, – виновато засмеялся Рэндом. – Зачем так хлопать дверью? Позволь тебе представить господина Кальба и господина Клобукова, это ассистенты профессора Шницлера. Моя сестра, мисс Виктория Рэндом. Антон резко поднялся. Опрокинул стул. Вот так жизнь рассекается надвое. Всё бывшее прежде меркнет, тускнеет, утрачивает цвет, смысл, интерес. Вянет и уносится прочь, словно никчемный сухой лист с осенней ветки. И самому непонятно, как можно было прожить на свете столько лет, не зная этого лица, не слыша этого голоса. * * * Антон пробовал объяснить себе эффект ее взгляда рациональным образом. У Виктории очень длинные густые ресницы, а от постоянного недосыпания и нервного истощения – синеватые круги в подглазьях, из-за чего кажется, будто глаза смотрят из глубокой тени и матово мерцают. В первую минуту он подумал, что мисс Рэндом наверняка киноактриса. Только на серебряном экране можно увидеть столь невероятную, неземную красоту. Кроме того, Виктория была удивительно похожа на Веру Холодную, будто воскресшую из мертвых в другой стране. В Виктории Рэндом безусловно было нечто потустороннее, иномирное. Она еще и одевалась не так, как другие женщины, а по-довоенному, в длинное и просторное. Когда зябла или выходила покурить в сад, набрасывала на плечи норковую горжетку, каких теперь уже не носили. Старомодной была и прическа: гладкие темные волосы стянуты на затылке в тяжелый узел. И, конечно, совершенно удивительный голос, контрастирующий с хрупкой, эфемерной внешностью: сильный, глубокий и слегка хрипловатый (вероятно, от папирос). При первой встрече Виктория по-мужски пожала руку, посмотрела прямо в глаза (Антону показалось, что ее взгляд сначала отодвинул его, а потом так же мощно притянул к себе) и сказала: – Я ждала вас. Вышла на пять минут и задумалась… Лоуренс, почему ты меня не позвал? Господа, задавайте мне любые вопросы. Я знаю о нем всё лучше, чем он сам. Села, отложила в сторону длинный нефритовый мундштук. Антону еще предстояло узнать, как нестерпимо она прекрасна, когда отводит тонкую руку и медленно выпускает дым, так что узкоовальное лицо словно окутывается туманом… – Он запретил мне бросать курение, – пожаловалась мисс Рэндом. – Говорит, что выходить в сад и медитировать в одиночестве мне полезно, чтоб хоть немного отдыхать от общения с инвалидом. Этот умник бывает чрезвычайно глуп – так и запишите в своей анкете. В сердитом взгляде, который она бросила на брата, читалась нежность, для которой на свете, верно, не существовало подходящих слов. У Антона перехватило дыхание. Она любит своего брата! Это неземное создание умеет любить! А если так… Рассудок, привычный к выстраиванию логических цепочек и причинно-следственных связей, тут дал сбой, потому что мисс Рэндом как раз улыбнулась – и Антон понял, что его, такого заурядного, абсолютно ничем не выдающегося, эта женщина не полюбит никогда. Потому что он – всего лишь он, а она – она. В течение двух недель он виделся с Рэндомами каждый день и проводил в их обществе столько времени, сколько позволяли приличия. Устроить это было нетрудно. В заключении, которое представил профессору Леопольд, говорилось: у пациента исключительно крепкие нервы и феноменально сильная воля, поэтому специальной психологической подготовки не требуется, никаких проблем эмоциогенного свойства, могущих осложнить действие наркоза, не ожидается. Антон же сказал, что не готов представить диагноз, ибо картина ему не совсем ясна. Он желал бы продолжить обследование и даст свой анализ непосредственно перед операцией. Профессор был ужасно доволен такой дотошностью, поставил Антона в пример и Леопольду, и остальным, но самое главное – санкционировал общение с больным безо всяких ограничений. С Рэндомами затруднений тоже не возникло. Виктория была только рада столь серьезному отношению одного из профессорских ассистентов к операции. Лоуренс заявил, что ужасно любит поговорить и ему вечно не хватает вежливого слушателя, готового терпеть его болтовню, поскольку нельзя же в сотый раз рассказывать бедной Вики одно и то же. Людей, подобных Рэндому, Антон никогда еще не встречал. Вероятно, до болезни это был обычный подросток английского upper middle class’a и, если б не инвалидность, вырос бы в такого же дюжинного молодого мужчину. Но давно замечено, что долгое страдание и ограниченность физической активности невероятно обостряют остроту детского или юношеского ума, развивают волю и тонкость чувств. К двадцати одному году Лоуренс прочел несметное количество книг и составил твердые, всесторонне обдуманные, прекрасно аргументированные суждения обо всем на свете. Из-за того что он не окончил школы и не учился в колледже, а до всего дошел своим умом, его воззрения иногда выглядели экзотичными, даже диковатыми – но лишь на первый взгляд. Не раз и не два после беседы с Рэндомом Антон начинал сомневаться в правильности общепринятого взгляда на тот или иной предмет. Ярче всего запомнился самый первый из их споров – и не потому что первый, а потому что тогда, один-единственный раз, Виктория поддержала Антона, не брата. Желая вызвать к себе интерес, Антон стал рассказывать новым знакомым про то, какой важной и благородной работой занимается его Фонд. Отсюда разговор естественным образом перешел на несчастную Россию и на героическую борьбу, которую ведет белое рыцарство против сил Зла. Рассказывая о подвигах добровольцев, Антон, конечно, рассчитывал, что сияние их славы отчасти распространится и на того, кто им помогает. Ему казалось, что говорит он очень хорошо: увлекательно, прочувствованно, но при этом без славянской пафосности, без хвастовства. Брат с сестрой слушали заинтересованно (хотя, конечно, у благовоспитанных англичан не разберешь). И вдруг Рэндом говорит: «В сущности, героизм – весьма прискорбное явление. Необходимость в героях и подвигах возникает лишь в критической ситуации, а в девяносто девяти случаях из ста таковые происходят вследствие человеческой глупости или недобросовестности. Почти все герои, которыми восхищается человечество – это герои войны, что естественно, поскольку трудно придумать ситуацию более критическую. И если в воюющей армии много героев, можно не сомневаться, что командует ею идиот. Хорошему генералу герои не нужны. Главный британский гимн героизма – стихотворение про атаку легкой бригады под Балаклавой: Никто не замешкался, не обернулся, Никто из атаки живым не вернулся: Смерть челюсти сыто свела.[7] Вообще-то эта катастрофа, как известно, случилась из-за двух болванов, лорда Лукана и лорда Кардигана, которые погнали шестьсот кавалеристов на бессмысленный расстрел. Обратите также внимание на то, что героев всегда больше в той армии, которая отступает или терпит поражение. Поэтому меня пугает то, что в вашей Белой Армии столь много подвигов. Это верный признак, что дела вашей партии плохи. Когда я слышу про героев, мне становится грустно – это лишнее подтверждение неустроенности жизни. Когда в мире наконец победит разум и закончится дикость, героев вообще не останется. Они вымрут, как динозавры, – и черт с ними, скатертью дорога». В этом рассуждении по части логики всё было безупречно. Антон даже растерялся. Хотел сказать: «А как же Жанна д’Арк? И герои борьбы с Наполеоновским нашествием?» Но сам себе ответил: Орлеанская Дева понадобилась Франции, потому что королевская власть не смогла самостоятельно справиться с иноземным нашествием. А что касается русских героев наполеоновской войны, то все они – из 1812 года, когда мы отступали и терпели поражения. Во время похода на Париж, когда русские научились побеждать, все герои куда-то исчезли. Стали не нужны? Внезапно на помощь пришла Виктория, до сего момента не участвовавшая в беседе. Глядя в окно, за которым лил нудный зимний дождик, она сказала: – Я бы не хотела жить в мире, в котором не останется героев. Спор сразу прекратился. Очень уж странным, чуть ли не трагическим тоном была произнесена эта короткая фраза. (Лишь позднее ее двойной смысл стал Антону понятен.) Впоследствии почти всегда говорил Рэндом, Антон предпочитал слушать. Объяснялось это не только тем, что собеседник был образованнее, красноречивее и умнее, но еще и близостью Виктории. Она всегда находилась рядом: перелистывала журнал, смотрела в сад, писала письма, раскладывала какой-нибудь мудреный пасьянс, но при этом не упускала ни одного слова – если вставляла реплику, то всегда к месту. Однако по большей части все-таки молчала. Как-то, наедине с Антоном, она призналась, что для нее одно из главных наслаждений в жизни – слушать рассуждения Лоуренса. Ну а для Антона наслаждением (не одним из главных, а в этой его новой жизни единственным) было ощущать присутствие Виктории, время от времени посматривать в ее сторону. Он дозировал эти осторожные взгляды, чтоб не показаться назойливым: иногда считал до ста, прежде чем позволит себе снова повернуть голову. И не раз замечал, что жульничает, начинает частить: семсьвосемь, семсьдевять, восьмсь, восьмсдин… Через две недели Антон знал о Лоуренсе Рэндоме, его жизни, его взглядах всё или почти всё. О Виктории – ничего или почти ничего. Лишь то, что ей двадцать четыре года, то есть она тремя годами старше брата и двумя – Антона. Еще что у нее был жених или, быть может, возлюбленный (уточнять и выспрашивать показалось неловко), который погиб на фронте. Это было хорошо, даже очень хорошо. В последние дни Антон открыл для себя давнюю истину, о которой читал в романах: сильная любовь, как и сильный голод, делают человека безжалостно, хищнически эгоистичным. Раз у Виктории был жених, значит эта неземная женщина способна не только на родственную, но и на чувственную любовь. Кроме того, невероятное везение, что сердце Виктории свободно. Из-за траура по жениху и ухода за больным братом она не имела возможности кого-нибудь полюбить. А скорбь по убитому жениху уже давняя, рана успела затянуться. Антон оказался рядом с Викторией в самый правильный момент: она тревожится о брате, ей страшно, она нуждается в психологической поддержке. Это давало надежду. Но только это. В самих отношениях с Викторией ничего обнадеживающего не было. И какие отношения? Мисс Рэндом была с ним открыта, мила, даже разговорчива, когда Лоуренса увозили на очередную процедуру и они ненадолго оставались наедине. Но говорила Виктория почти всегда о брате, очень редко о себе и никогда об Антоне. Какие уж тут надежды? А время шло, день операции, двадцать третье число, приближался, и Антону казалось, что надвигается миг Страшного Суда, после которого будет либо рай, либо ад, а третьего не дано. Если профессору удастся его дерзкая затея, Лоуренс выздоровеет. Сестра перестанет сходить с ума от страха, у нее появятся душевные силы думать о себе – а он, Антон, будет рядом. Это он делил с ней и трепет ожидания, и ужас рокового дня, и волнения реабилитационного периода. Антон уже пообещал, что после операции будет дежурить у постели днем и ночью. «Я тоже», – ответила Виктория и благодарно сжала ему руку. Нет, неправда, что меж ними ничего нет! Они очень сблизились. Если не считать брата, у Виктории сейчас нет на свете человека ближе, чем Антон. И, кажется, она оценила его верность, надежность, сопричастность. Просто не нужно торопиться. Ни в коем случае не допустить опасной ошибки – нельзя выдать свои чувства раньше времени. Да он ни за что и не осмелится! Будет ждать год, два, десять – хоть всю жизнь. Если только она будет – жизнь.